– В остальном распорядок не
изменился, – продолжал Томаш, ставя на поднос заново наполненный
графин и обтирая его полотенцем. – В десять прием посетителей.
После обеда вас ожидает портретист…
– Его величество не передал, зачем
хочет меня видеть? – перебил Генрих. Ему стоило усилий, чтобы
разлепить губы, в горле – выжженная пустошь.
Мог бы и не спрашивать. Конечно, не
передал: донос о вчерашнем аресте едва ли заставил себя ждать.
Мальчишка привел на хвосте полицию,
полицией руководил барон Штреймайр, а им – ведь это очевидно! –
всезнающий и вездесущий епископ Дьюла. Должно быть, сидит теперь в
массивном кресле, положив на острые колени бордовую папку, на папку
– руки с длинными, унизанными перстнями пальцами, и говорит,
говорит… прилежно и без эмоций: в котором часу кронпринц появился в
салоне на Шаттенгассе, сколько времени провел наедине со шлюхой и
как долго беседовал со студентом, у которого впоследствии нашли
скандальные статейки для очередного издания «Эт-Уйшаг».
«Вы слишком долго терпели, ваше
величество, – как наяву слышал Генрих пришептывающий турульский
акцент, – но любое терпение не безгранично…»
Пуговица в очередной раз выскользнула
из пальцев – Генрих не почувствовал ее, как не чувствовал ничего,
что попадало в его руки.
– Позвольте, ваше высочество.
Томаш опустился на одно колено и
потянул рубашку на себя.
Подумать только, как быстро можно
привыкнуть к собственной беспомощности, к тому, что с десятилетнего
возраста тебя одевают и умывают по утрам – особенно в первые годы
после появления стигматов, когда одежда вспыхивала от любого, даже
мимолетного касания, а вода в ладонях вскипала, оставляя на коже
мелкие волдыри. К тому, что большая часть мебели промаслена и
обработана воском. К изматывающим головным болям. К теням за
спиной. К страху, отчуждению, перчаткам, морфию…
Прикрыв глаза, Генрих шумно хлебал
воду, и край стакана выбивал на зубах дробь.
Паршиво! Надо собраться, унять
унизительную дрожь. Мысли должны быть ясными, а слова – отточено
острыми, как пики стрелок, что неумолимо двигались к восьми.
– Так лучше, ваше высочество. Теперь,
пожалуйста, китель.
Камердинер поднялся, хрустнув
суставами. Ему шестьдесят, а все движения, пусть и неспешны, но
выверены, и руки никогда не дают осечки, неважно, разливает он
вино, чистит мундир или бреет своего господина.