Отец утверждает, что влюбился в мать
с первого взгляда. Я этому верю, потому что отец вообще никогда не
отличался разнообразием взглядов, считая это уделом
неуравновешенных, путаных натур. Мать, напротив, имела их столько,
сколько требовали обстоятельства, и ничуть этим не тяготилась. Что
они нашли друг в друге — не знаю, но, безусловно, что-то нашли, ибо
прожили вместе двадцать лет в завидном согласии.
С моим появлением у предков вышла
первая и, пожалуй, единственная серьезная размолвка. Поскольку я
был единственным ребёнком, они вознамерились воплотить в моем лице
некий идеал, соединив в мудром браке германский разум и славянскую
душу. Разумеется, у каждого была своя метода и свой подход, резко
противоречащие друг другу. Борьба двух начал закончилась, как и
следовало ожидать, визитом к психотерапевту. Толстая целительница
душ Штыпель, ставшая впоследствии другом нашей семьи, обнаружила в
моей психике массу изъянов, к радости матери и неудовольствию отца,
и, поскольку женщины были солидарны в главном, то есть в том, что я
ненормален, а отец не мог предложить ничего стоящего взамен, —
победа осталась за ними. Отныне папан потерял право решающего
голоса в вопросах моего воспитания и довольствовался тем, что время
от времени устраивал ревизию моего дневника и моих тетрадок по
физике, химии или математике.
Мать хотела видеть во мне
гуманитария, отец — технократа, и пока они решали этот спор, я мог
вдоволь намечтаться о собственном пути.
Самой сладкой, самой сокровенной
мечтой было получить Нобелевскую премию, прославиться на весь мир и
поселиться где-нибудь на берегу изумрудного озера с песчаными
берегами вдали от школы и вообще любых учебных заведений. В шестом
классе я уповал на Нобелевскую премию исключительно по физике. Для
этого требовалось ниспровергнуть какого-нибудь устаревшего титана,
и я выбрал в качестве жертвы Эйнштейна, как тот в свое время
Ньютона. Мечта имела устоявшуюся фабулу. Каким-то образом я
открывал совершенно невероятный закон (научные и технические
подробности меня не интересовали: помню только, что закон был очень
важный и несколько даже страшноватый для человечества, так что даже
совестно было его открывать), а потом начиналось самое сладкое:
загадочный и сумрачный Стокгольм, какие-то красивые и умные мужчины
в смокингах, ослепительные залы гостиниц, очаровательные женщины в
бальных платьях, плачущие от умиления училки, изумленный Китыч;
Сигунова в мини-юбке, которая появлялась и в Стокгольме, и на
озере, и в гостиницах без всяких уведомлений и всегда с одним
желанием — отдаться мне во что бы то ни стало. Но главной фигурой,
конечно, был Я. Я любовался собой. Такого нобелевского лауреата еще
не было в истории. Во-первых, я был молод. Во-вторых, мне было
грустно. Люди суетились вокруг меня, а мне было жаль их. Бывало,
сидишь на светском рауте, какие-то великолепные ученые мужья и
блистательные леди в соболиных манто пытаются рассмешить,
заинтересовать меня необыкновенно остроумными беседами, а мне
хочется только одного: посидеть где-нибудь в русской березовой
рощице с близкими приятелями и поесть жареной картошечки с лучком и
солью да попеть грустные русские песни. И так мне хорошо, бывало,
грезилось об этом, что я шел на кухню и поджаривал на газу
картофелину и съедал ее, печально улыбаясь.