И больше ни над бесполезным
девичеством не трястись, ни ждать, цепенея, когда же барон
распорядится её по полю пустить и собак по следу науськать, как уже
делал с теми, кто ему, даже немощному, угодить не смог.
Вы тоже отдохнёте, ваша светлость. От
распутной жены, от тяжких государственных трудов, от злобных и
завистливых людей…
Одно только вдруг огорчило Марту.
Герцог-то по своей белой кости да славным делам пойдёт прямо в рай,
а ей… ну, понятно, куда дорожка уготовлена. Прямиком в пекло, как
самоубийце. И по всему выходит, что больше они никогда не увидятся,
и будет у них у каждого своя Вечность: у него – без печалей и
воздыхания, у неё – со стоном и скрежетом зубовным.
Марта опечалилась.
Умирать больше не хотелось. Но
всё-таки…
Она уже решилась встать и закрыть
окно, когда на голову опустилась тяжёлая тёплая ладонь. Герцог
спал, но даже во сне приказывал собачке оставаться на месте.
Так она и просидела до самого
рассвета, не шелохнувшись, рядом с тем, кто так и не стал её первым
мужчиной.
На этой поляне, заросшую тропинку к
которой помнили лишь избранные, старый дракон спал давно, как ему
самому казалось – немыслимое количество лет, успев за это время
продавить в мягком грунте углубление-ложе для своего большого тела.
Порой он месяцами не подавал признаков жизни, и тогда убедиться,
что в этой каменно-чешуйчатой громадине ещё теплится душа, можно
было лишь одним путём: вооружившись молитвой и терпением, надолго
припасть к остывшей могучей груди, чтобы уловить, наконец, еле
заметный толчок большого сердца… через четверть часа ещё один…
потом ещё В такие дни и ночи он пребывал в счастливом безвременье и
беспамятстве, которые, впрочем, осознавал, уже очнувшись. Отчего
это состояние казалось благом он уже и сам затруднялся ответить,
просто считал, что «не помнить» это хорошо.
К тому же, «не помнить» не приносило
боли.
Иногда на него, что называется,
находило, и тогда он открывал глаза чуть ли не каждый рассвет.
Смотрел, прищурившись, как отражается в речной глади,
проглядывающей сквозь редкие деревья, розовое небо, внимал птичьему
гомону, вдыхал и впитывал чешуёй свежесть нового утра – и бездумно
растворялся в простейшем бытие. Грелся на солнце, что-то жевал и
глотал, если рядом появлялась пища. Снисходительно позволял шмыгать
поблизости маленьким человечкам, что приносили мясо: да пусть
суетятся, лишь бы не беспокоили. В первые годы полуспячки даже
летал, грузно поднимаясь в воздух, но недолго… да и давно, не
испытывая теперь ни малейшей тяги к полёту. Небо уже не манило.
Разве что иногда свежий ветер напоминал о просторе, подталкивал
ввысь… Но вместе с ним, особенно весенним, несущим ароматы оживших
лугов и дерев, накатывала на старого дракона тоска, тоска-а…
Являлась в грёзах дивной красоты женщина с тёмно-карими, почти
вишнёвыми, глазами, чёрные косы её, то уложенные короной на голове,
то распущенные, свободными мягкими волнами струились почти до
колен; губы, бледные и нежные, как лепесток пиона, улыбались
грустно и ласково, а к бархату душистой щеки так и жаждалось сладко
прильнуть устами… Тут его восприятие давало сбой, ибо что-то в этом
желании шло вразрез его звериной природе, но в то же время –
гармонично вплеталось в старательно забытое Прошлое. В такие
моменты ему до боли в грудине хотелось стряхнуть проклятое
беспамятство, и тогда он хандрил, оглашая окрестности невнятными
глухими стонами, чтобы, в конце концов, разозлившись на всё и вся,
вновь провалиться в спасительное небытие очередного сна, с каждым
разом тянущегося всё дольше и дольше.