Его надежные конфиденты из Петербурга уведомляли: монарший гнев
на опального поэта не прошел, несмотря на хлопоты бабушки. Если
разобраться, ничего выдающегося офицер при Валерике не совершил.
Носился туда-сюда с поручениями, даже не был ранен. Вот словил бы
он пулю, как его товарищи Трубецкой и Долгорукий, тогда бы был
другой коленкор. Но уберегла судьба Лермонтова, а посему командиру
ОКК следовало проявить осторожность и просить такую награду,
которую давали всем подряд. Даже гражданским.
Для главноначальствующего на Кавказе не было секретом
недовольство «кавказцев» сложившейся практикой. Когда их обходили
наградами, в то время как основную тяготу войны они тащили на своих
плечах. И оставались в тени из-за таких вот «внучков», «племяшей» и
прочих «фазанов». В сложившейся обстановке, когда на Черноморской
линии все было плохо, а в восточной части Северного Кавказа
полыхало восстание, еще неизвестно, как в Петербурге в принципе
посмотрят на награждение участников кровопролитного сражения,
которое выделялось лишь большим уровнем потерь[2].
В общем, пришлось поручику Лермонтову возвращаться в Грозную. Он
мечтал об отставке, но бабушка уведомила, что вряд ли дадут. Ничего
иного не оставалось, кроме как ехать в отряд и найти возможность
отличиться. Альтернатива прозябать в малярийных гарнизонах
черноморских фортов была еще хуже.
Но и здесь, на узких тропинках дремучих чеченских лесов, смерть
поджидала за каждым кустом. А на голых скалах Дагестана, где он
побывал во время июльского броска отряда к Темир-Хан-Шуре – за
каждым большим камнем. Галафеевские экспедиции не были
увеселительной прогулкой. На востоке Северного Кавказа опасность
была постоянной спутницей. Точно также, как и в Черкесии.
Лермонтову уже довелось хоронить товарищей. У Валерика он шел в
стрелковой цепи вместе с разжалованным декабристом Лихаревым.
Беседовали о Гегеле. Вдруг чеченская пуля оборвала беседу на
полуслове. И жизнь собеседника, умнейшего эрудированнейшего
человека – мгновенно, безжалостно…[3]
«Почему не меня?» – это мысль непрестанно мучила поручика.
Не мог он забыть и другой разговор. Только приехал в Ставрополь.
Сидел в приемной Граббе, ожидая решения своей военной судьбы.
Разговорился с одним капитаном с медалью за Ахульго на груди рядом
с Владимиром и Георгием. Тот представился офицером Генерального
Штаба, Шульцем. Слово за слово, Лермонтов вытянул из немного
сумасшедшего в хорошем смысле слова, помешанного на битвах, Морица
подробности ранения при битве за Ахульго. Воинственный немец
признался, что был тяжело ранен во время первого штурма и полдня
провалялся среди погибших и пострадавших солдат в ожидании, когда
его вытащат. Умолчал лишь о тех страданиях, которые ему причиняла
пуля, пробившая небо и разворотившая щеку. От нее на правой щеке
остался багровый, еще не побелевший рубец.