— А, Леонид Иванович! — его круглое лицо расплылось в улыбке. —
Выбрались наконец из своего завода? А то все дела да дела...
Официант в белоснежной накрахмаленной манишке почтительно
склонился:
— Господам угодно шампанское? Только что получили «Вдову Клико»
урожая 1914 года.
— И салат «Оливье», — кивнул Гольдштейн. — Здесь его делают
почти как в старом «Эрмитаже».
Я окинул взглядом зал. За соседним столиком Семен Маркович
Розенталь - владелец «Торгового дома пушнины». Угощал коньяком
«Шустов» каких-то иностранцев.
Чуть дальше восседал грузный Абрам Копелевич, державший сеть
галантерейных магазинов. В углу степенно ужинал профессор
Преображенский из Первой градской. Говорили, что он берет золотом
за операции.
— Как дела на металлургическом фронте? — Гольдштейн ловко
орудовал серебряной хлебниковской вилкой. — Говорят, у вас там
какие-то волнения были?
— Обычные трудовые будни, — я равнодушно пожал плечами, отметив
про себя, как быстро расходятся новости в Москве.
На эстраде певица закончила «Чикаго» и начала «Под знойным небом
Аргентины». Ее низкий грудной голос заставил меня обернуться.
В свете хрустальных люстр поблескивали темно-рыжие волны волос,
уложенные в модную прическу. Длинное платье подчеркивало точеную
фигуру, а в глазах цвета выдержанного коньяка плясали озорные
искорки.
— Мадемуазель Тамара, — заметив мой интерес, прошептал
Гольдштейн. — Говорят, училась в консерватории, из хорошей семьи.
После революции отец, профессор правоведения, эмигрировал в Париж.
А она осталась…
Я продолжал пристально смотреть на певицу. А ничего так девушка,
симпатичная.
— Кстати, как ваше здоровье? — Гольдштейн участливо понизил
голос. — Мы все были так встревожены, когда узнали... Такое дерзкое
нападение! Я сразу своему шурину позвонил, он в Боткинской
ординатором служит, хотел устроить консультацию у профессора
Вайсброда.
— Благодарю за заботу, — я слегка поморщился, изображая
остаточную боль в плече. — Доктор Савельев отлично справился.
Знаете, старая школа. Еще у отца моего в больнице работал.
— Да-да, помню Ивана Петровича, замечательный доктор! —
Гольдштейн промокнул губы крахмальной салфеткой. — А все-таки
поберегли бы вы себя, Леонид Иванович. Времена неспокойные...
К столику подошел Розенталь, благоухая французским одеколоном
«Убиган»: