- Цирюльника тебе надо, - сказала
она. – Оброс весь бородищей да власьями.
- Всё пускай бреет, - ответил я.
- Снова со скоблёным лицом ходить
будешь? – улыбнулась она.
- Да борода свалясь, поганая, -
дёрнул рукой, попытавшись отмахнуться я. – И на голове, поди,
колтун. Чем мыть да чесать, лучше сразу срезать, а там новое
вырастет.
- Во всём ты у меня такой, Скопушка,
прямо как птица с имени твоего. Чисто ястреб – сразу бить
наповал.
Кажется, в её словах была какая-то
затаённая печаль и даже обида, но я не понимал, на что именно, а
разобраться времени не было. В комнату вошли слуги с водой и
полотенцами. Под надзором супруги меня раздели и нагого уложили в
корыто, куда тут же принялись лить нагретую воду из вёдер. С меня
смыли всю мерзость, что скопилась на теле за время лежания без
памяти в кровати. Волосы и бороду тоже попытались отмыть и
расчесать, получалось плохо.
- Давайте уже сюда цирюльника, -
велел я, устав от этой заботы. – Все ж волосы повыдерете,
безрукие.
- Так послали уже человека, - ответил
старый слуга, руководивший остальными. – Как придёт, сразу к тебе,
государь наш, проводим.
А пока ждали цирюльника, мне под
спину подложили подушки – никого не смущало, что они промокнут, и
их останется только выкинуть. Слуги разошлись, остался только самый
старый, руководивший всеми. Супруга же ушла ещё раньше – невместно
ей всё же на голую натуру и мужское естество глядеть, даже если оно
её законного перед Богом мужа.
- Всё убирай, - велел я цирюльнику,
когда тот расположился напротив корыта с остывающей уже водой. –
Бороду, усы, волосы покороче.
- Так среди вашей земли не ходят. –
Цирюльник был немец, и говорил с сильным акцентом.
- Делай, что велено, - осадил я его
на немецком, и от удивления тот едва инструменты не выронил, - да
побыстрее. Не то велю тебя батогами гнать, а серебро другому
достанется.
Не знаю уж, что на него сильнее
подействовало – моё знание немецкого или неприкрытая угроза, однако
цирюльник, наконец, взялся за дело.
И только когда над головой защёлкали
его остро заточенные ножницы, я вспомнил, что прежде немецкого
языка не знал. Но уже не удивился этому. Я вообще удивляться
перестал.
У цирюльника нашлось дорогое
серебряное зеркало, как сам он утверждал, веницейской работы. Я ему
не верил, но и снисходить до пререкания с немцем не стал. Зеркало
было маленькое, чуть больше тех, что у женщин в пудреницах, и я
видел своё лицо по частям. Оно было чужим – ещё вчера я видел
совсем другое, но та часть меня, что подсказывала непонятные слова
и свободно говорила на немецком, уверенно считала его своим. И тут
я с этой частью вынужден был согласиться, хотя бы потому, что тело,
в котором я очутился было намного больше моего прежнего. И как я
вскоре убежусь, намного сильнее.