– Пошли! – вздохнул Арцеулов, удовлетворенно чувствуя, как боль исчезает, оставляя лишь едва заметную слабость. – А то нагонят…
Теперь они вновь шли рядом, плечом к плечу. Арцеулов внезапно подумал, что в очередной раз ошибся, причем нелепо и глупо. Он был готов – или почти готов – погибнуть, не дотянув даже до 10 февраля, собственного двадцатипятилетия, – но эта странная и жуткая прогулка по ночной пустыне показалась унизительной. Там, на полигоне, надо было просто послать косоглазого окопным трехэтажным и встретить залп как полагается офицеру русской армии – грудью. Капитан взглянул на мрачного сосредоточенного Степу, уверенно мерявшего шагами узкую тропу, и в душе колыхнулась привычная злость: «Жизнелюб! Этот смерти ждать не будет!»
Арцеулов отвернулся. Вспомнился жуткий эпизод из читанного в детстве романа о шуанах Вандеи: благородные бойцы с гидрой революции связывали пленным федератам руки, надевали на шею горящий фонарь и пускали в темноту, чтобы потренироваться в стрельбе. То же, но не в книге, а на глазах у капитана, проделывали марковцы во время осенних боев 18-го на Кубани. Правда, обходились без фонаря и не стреляли, а рубили с наскока. Ростислава передернуло – сходство было разительным, только что руки к них свободны. Ростислав вновь взглянул на Степу.
«Жизнелюб!» – вновь подумал он, но на этот раз с определенной долей зависти.
Косухин не подозревал о том, что заботило капитана, а если узнал, то весьма бы удивился. Он и вправду был оптимистом. К этому вынуждал характер, а главное – сам дух единственно верного учения товарища Маркса. Степа давно уже понял, что его долг – лечь костьми в землю, дабы из праха выросли будущие счастливые поколения. Гибель за дело Мировой Революции есть не только его долг, но и в некотором роде – праздник.
Нетерпеливая, смерть уже не раз дышала в Степин затылок. Два раза его ставили к стенке, причем один раз к настоящей – кирпичной и очень сырой. Эту сырость, обжигающую спину, Косухин запомнил крепко. И каждый раз Степа держался твердо и даже нагло. Он помнил слова комиссара Чапаевской Митьки Фурманова, с которым сдружился на Белой: «Доведется подыхать – подыхай агитационно». Но теперь, когда можно было либо без хлопот умереть прямо у кромки взлетного поля Челкеля или идти по неведомой тропе сквозь предрассветную мглу, Косухин не сомневался ни секунды, твердо зная, что на тот свет всенепременно успеет. Зазря Косухин погибать не собирался, и под его черной мохнатой шапкой роились планы, один замысловатее другого.