Тишина. Петербург. Ночь. Их шаги.
Стихи.
Узнай любовь, неведомую мне.
Любовь надежд, восторгов, упоенья:
И дни твои, полетом сновиденья
Да пролетят в счастливой тишине!
На голос из полосатой будки, мимо которой они проходили, выглянул солдат. Вытянулся, увидев офицера.
– Отставить! – скомандовал гусар. – В Петербурге все спокойно.
Прости! Где б ни был я: в огне ли смертной битвы,
При мирных ли брегах… брегах…
– …родимого ручья, – тихо подсказал Дельвиг.
– …родимого ручья,
Святому братству верен я.
– Верен я… – тихо повторил Дельвиг.
– И пусть (услышит ли судьба мои молитвы?),
Пусть будут счастливы все, все твои друзья!
Он кончил. Друзья молчали. Вильгельм подошел, порывисто прижал к груди Пушкина, который был ниже его на две головы, – и так они стояли с минуту, ничего не говоря, растерянные.
– Александр! – Кюхля плакал. – Только ты в состоянии понять меня!..
Потом пошел дождь, они разбежались по площади, громко окликивая друг друга:
– Дельвиг!..
– Пущин!..
– Кюхля!..
– Александр!..
Пушкин стоял посреди площади, подставив лицо теплому дождю, ловил открытым ртом струи, смеялся, читал вслух…
Дождь прекратился так же внезапно, как и начался. Город еще спал. Но Адмиралтейский шпиль уже прорвал предутреннюю дымку. Светлело. Старик-фонарщик, приставляя лестницу к мостовым фонарям, тушил лампы.
Комната имела вид строгий. В ней не было лишних вещей и предметов, она действовала успокаивающе. Хозяина нельзя было назвать щеголем. Наряд его был изысканно-обдуман, гусарский мундир лежал на нем как изваянный.
Они молчали. Чаадаев смотрел на перстень, лежащий на столе отдельно, и вдруг смахнул его на пол.
– Когда в Риме продавали раба, – сказал он, глядя на удивление Пушкина, – вместо оков проводили мелом черту вокруг ноги ниже колена.
И так как удивление Пушкина не прошло, а росло, сказал серьезно:
– Я не ношу перстней. Они напоминают рабство… – и пояснил, кивнув на пол. – Этот мне навязал Молостов, за карточный долг.
Пушкин глядел на него не отрываясь. Сегодня он не узнавал его. Чаадаев нюхал хлеб, ломтик принесенный слугой к чаю, как знатоки нюхают вино, отличая лафит от шабли.
– Эти рабы, которые нам прислуживают, – сказал он, глядя вслед уходящему слуге (у него не было денщика), – эти рабы, разве не они составляют окружающий нас воздух? А хлеб? Самые борозды, которые в поте лица взрыли другие, пахотные рабы, разве это не та почва, которая всех нас носит?