Одеты прохожие были по-летнему, как и подобает одеваться в середине июля. Наверное, холодно было только Ромке. Видимо, от голода и слабости. Ещё бы: уже третий день во рту не было ни крошки.
А день обещал быть погожим. На утреннем небе не было ни облачка. Ромка брёл вверх по улице, опустив голову, уставившись в пыльную, с выбоинами, мостовую.
Громыхая на рельсах, прошёл по улице первый трамвай. Солнце поднималось над городом всё выше и выше. Когда оно поднялось уже высоко и выглянуло из-за крыш домов, Ромке стало теплее, прошёл озноб.
Ромка дошёл до проулка, через который он когда-то убегал, спасаясь от фашистов, остановился у поворота в проулок. Если повернуть туда, пройти три километра и спуститься вниз по склону, то окажешься в посёлке Осинки. Пойти туда и попросить немного еды? «Нет, не дадут, – решил Ромка. – Это когда я с партизанами туда ходил… а так… кто я для них…».
Постояв в нерешительности, он всё-таки свернул в проулок. Миновав развалины разрушенного бомбёжкой дома, оставив позади полусгоревшие сараи, он вышел на тропинку, ведущую к посёлку. Там, на лугу, кипела и радовалась солнечному дню жизнь. Казалось, что не было никакой войны. В зелёной траве радостно желтели и белели одуванчики; росли белые ромашки и голубые васильки; в траве радостно стрекотали кузнечики, им было хорошо, не то что Ромке.
Дойдя до края склона, Ромка остановился. Вдали за посёлком блестела на солнце река. Был виден и взорванный мост. От нахлынувших воспоминаний вернулось утреннее ощущение леденящего холода. Ромка ещё какое-то время постоял на краю склона, а потом повернулся и пошёл прочь.
Вернувшись на городскую улицу, он побрёл дальше. Шёл, опустив голову, бессмысленно уставившись в мостовую. Резкий толчок. Это Ромка налетел на встречного прохожего – на высокого лохматого дядьку. Ругань:
– Куда прёшься, оборванец! Смотреть надо, куда идёшь!
Оборванец… Да, конечно. А что оставалось делать? Не уходить же в госпитальной пижаме. В ночь побега из госпиталя Ромка тихо, чтобы не заметили дежурные медсёстры, пробрался в кладовую. Там ему удалось отыскать среди всякой рухляди то, что осталось от его одежды. Даже удивительно, что эту рвань так и не выкинули за целый год. Он даже нашёл какую-то фуражку, которую тут же нахлобучил на голову.
Найденное тряпьё трудно было назвать одеждой. Разве что брюки. Они были почти целы, хотя и с бурыми пятнами от давно засохшей крови. А вот от рубашки и куртки остались одни лохмотья. Ну что ж, ничего другого всё равно не было.