Ἀντιόχεια. Δαίσιος[1]. Imp. C. Messio Quinto Decius et Vettio Grato[2]
Мальчик слушал птиц.
Ощущал радость ультрамариновых нектарниц, насытившихся пурпурной пыльцой гибискусов, сопереживал горю кремовой кольчатой горлицы, потерявшей на прошлой неделе своего птенца, сочувствовал желтоголовому корольку, что так и не нашел себе пары в этом году, смеялся вместе с выводком юных щеглов, устроивших догонялки в зарослях репейника, и полнил сердце восторгом от несравненных рулад соловья.
Прислонясь спиной к теплой коже древнего, в несколько обхватов кипариса, который, говорят, помнил еще времена Селевкидов, мальчик впитывал в себя его вековую силу, что поднималась из каменистых глубин земли вместе с родниковой влагой до самой вершины дерева, до самого нежного, только что проклюнувшегося на свет побега. Кипарис – спутник смерти. Именно так, если верить Metamorphoses[3] Овидия, которые мальчик прочитал взахлеб совсем недавно, звали юношу, умолившего богов обратить его в дерево, чтобы вечно печалиться по нечаянно убитому на охоте другу – благородному оленю.
Сюда, в священную рощу возле Дафны, олени приходили в поисках покровительства тех самых богов, студеных родниковых струй, хрусткой травы в тени эвкалиптов да кристаллов каменной соли. Мальчик понимал и их разговор. Седой олень с величавой кроной рогов все еще присматривал за своим гаремом, состоящим из четырех разновозрастных оленух с телятами, все еще бился за них в пору гона с пришлыми, но силы уже оставляли его. И это печалило благородного оленя, что никак не хотел смиряться с грядущей немощью.
Понимал мальчик и тихий шепот змей, что обитали в корнях плакучей ивы возле пруда с розовыми кувшинками. Змеи ожидали потомства, которое выползет из яиц уже через неделю. И охраняли его неусыпно, обвивая кладку петлями черного глянца. Понимал он сигналы красных муравьев, спешащих в свое жилище у подножия земляничного дерева с сухими былинками за спиной, с крошевом кипарисовой хвои, а то и с живой, лишь слегка прикушенной добычей – личинкой мухи, тлёй-однодневкой. Слышал прерывистый гул диких пчел, угнездившихся в дупле разлапистого кедра, и даже трепет легкой паутины, что свил на кустах вереска проворный крестовик.
Священная роща в Дафне потому и была священной, что человеческая природа здесь соединялась с природой божественной полностью и без остатка. Но не для всех. А лишь для избранных. Каковым и был этот мальчик.