– Сука ты, Розенберг, у меня же несвертываемость крови.
– Дальше. Два небоевых еврея, в роду которых последние проблемы с ментами были в революцию 1905 года. Плюс они придут на стрелку с музыкальными инструментами, чтобы усугубить наш позор и компенсировать те унижения, которым их подвергают родители, отправляя играть на валторне.
– Хотя Лазарев играет на флейте. Вполне боевой инструмент. Если встанем фалангой, – сказал я.
– Далее про состав фаланги, – продолжил Розенберг. – К нам присоединилось трое спортсменов. Два баскетболиста. Один качается на ветру, даже когда нет ветра, а у второго детально видна грудная клетка, даже когда он не потягивается. Из плюсов – они чистокровные русские. У одного даже фамилия Голицын, и его отец претендует на членство в Дворянском собрании, что бы это ни значило в наши дни. Так что можно их поставить впереди по центру, чтобы сбить накал национальной ненависти противников. Плюс, если среди них есть монархисты, Голицына они определенно бить не будут. Может, на него надеть майку с фамилией?
– Я тоже вообще-то русский! – обиженно сказал Андрей.
– Нет, – сказал Розенберг.
– Что значит «нет»?
– «Нет» значит, что на роль среднестатистического русского юноши ты не подходишь.
– С хера ли?
– С того сочного хера, что в данном контексте национальность – это вопрос не крови, а образа. А ты картавишь. Болеешь. Бледен, как хер альбиноса. В каноничном образе такого нет.
Арчил засмеялся. Больше всего он любил метафору про член альбиноса.
– Розенберг, может, тебе основать нацистскую партию? – сказал Андрей.
– Так, двигаемся дальше, – проигнорировал это замечание Розенберг. – Из спортсменов с нами еще чечеточник Володя.
– Ой, бля, точно, – сказал я.
«Чечеточник Володя» был чечеточником. В самом прямом и трагичном для подростка смысле этого слова. Одевался он, как работник американского кабаре времен сухого закона. То ли крупье, то ли пианист – непонятно. Он носил жилетики и самую чмошную лакированную обувь на свете, за что его гнобили даже те, кто играл на валторне. Потягаться с блеском его туфель могли лишь его вечно набриолиненные каким-то жиром волосы. Когда Володя заговаривал с тобой, было ощущение, что тебя спрашивают, повторить ли тебе напиток.
Ходил он всегда извиняющейся походкой, слегка крадучись, чтобы его блядская обувь не стучала. Эта самая обувь особенно бесила неврастеников в рядах наших учителей, а это был почти весь педсостав Лицея. Володю гнобили, чтобы он отказался от лакированных туфель: ругали, называли кавалергардом, цаплей и подкованной клячей, грозились исключить и отправить в школу для нормальных детей, где его забили бы до смерти на первой же перемене. Но поскольку формально обувь была сменной, а Володя – упорным дебилом, он продолжал ходить в ней.