Но ничего этого не видел Губин. И ни на каком коне скакать ему было невмочь. Да что там скакать! Ни на какого коня, пусть даже полудохлого, забраться он был бы не в силах.
Похмелье мучило его. Похмелье.
Тем временем закат, не дождавшись восхищенного взора Василия, медленно догорел и погас. Огромный двор погрузился во тьму, разгоняемую снизу тусклыми пятнами фонарей, а сверху украшенную редкой наколкой одиноких звезд, безразличных к людскому страданию.
Впрочем, звезды виднелись недолго. Не прошло и часа, как откуда-то из глубины, из самой сердцевины начала расползаться непроглядная хмарь. Пожирая одну за другой сверкающие булавочные головки, она быстро заполнила всё вокруг. Даже пятна фонарей, казалось, померкли и сжались, а освещенные окна домов-близнецов, стали едва различимы.
Короткий, яростный гром ухнул, раскатился по небу, отозвался эхом в пустых дворах – и затих, затаился. Потом опять громыхнуло – уже протяжней и глуше, дробясь на отдельные звуки, словно пустые дубовые бочки покатились во тьме. Через секунду извилистый огненный шнур устремился вниз, разметав на краткий миг страшную ночь. Вслед ему снова загромыхали бочки, и десятки сверкающих голубых змей ринулись сверху к земле.
Трясся, стонал иссиня-черный купол, озарялся короткими всполохами, будто пытался что-то исторгнуть из мрачных своих глубин. Пытался, но не мог. А оттого напрягался всё яростнее, пока наконец ни освободился рывком от тяжкой обузы, выдохнул – не громом уже, а шелестом.
Но и этого ничего не мог ни видеть, ни слышать Василий, ибо к тому времени, вконец обессиленный, покоился он задом своим на стуле, а головой на подоконнике, погрузившись в тяжелый сон.
* * *
Сон – благо, дарованное человеку злодейкой-природой. Любой вправе вкушать его, будь он хоть вознесен судьбой на самую вершину власти, хоть прикован этой самой судьбой к вечно текущим смывным бачкам. И горе тому, кто осмелится нарушить покой спящего человека, измученного к тому же головной болью.
Пробуждение такого человека будет ужасным. Вздрогнув, захрипев, с трудом разлепив сомкнутые веки свои, начнет он озираться вокруг, ища обидчика.
И что увидит несчастный сей человек?
Разглядит он (не сразу, но разглядит) комнату в пятнадцать квадратных метров, в одном углу которой будет стоять старенький телевизор, а в другом – платяной шкаф, не менее старый. Шкаф этот будет раскрыт, и дверца его, повисшая на одной петле, наполнит душу, вернувшуюся из забытья, глубокой тоской.