– Гейб? Ты меня слышишь?
– Да, что такое?
– Дверь не заперта, и я вхожу. Будь готов вызвать неотложку.
– Понял. Будь осторожнее.
– Как всегда.
Я делаю шаг вовнутрь, согласно внутреннему регламенту и незыблемым правилам чётко и ясно говоря, кем являюсь, и упоминая жалобы соседей на плач ребёнка, как причину своего вторжения, но никакой реакции абсолютно не жду, ведь меня молниеносно охватывает буквально гробовая тишина. А ещё почти кромешная темнота из-за закрытых плотных занавесок, затхлый и удушливый ввиду того, что единственную комнату, сочетающую в себе и спальню, и кухню, очевидно давно не проветривали, воздух, и атмосфера нищеты и убожества. Здесь царит противный запах разбросанного повсюду мусора, испортившихся продуктов и грязных тарелок в такой же немытой мойке, и от всего этого в совокупности возникает неприятное ощущение остановившей свой ход жизни. Если где-то здесь и плакал ребёнок, то сейчас я его не слышу, и мне вовсе не хочется думать, почему. Не наблюдается у меня и желания проходить дальше, ведь вся эта квартира-студия вместе с ванной комнатой и прихожей настолько мала, что превосходно поместилась бы в моей гостиной, и ещё осталось бы место. Но деваться мне некуда, и я нервно сглатываю, чего раньше за собой никогда не наблюдал, прежде чем, максимально тихо ступая по деревянному покрытию, которое кажется минным полем, с каждым шагом начать приближаться к чуть белеющему во мраке матрацу, служащему кроватью. Поскольку ванная комната пуста, это единственное место, которое ещё может дать ответы на все вопросы, и мои глаза, уже привыкшие к скудному освещению, благополучно различают нечто такое, что заставляет меня опустить пистолет, всё это время удерживаемый мною двумя руками.
Женский силуэт, частично скрытый непривычно тёплым для начала лета одеялом без пододеяльника. Спутанные тёмные волосы, конкретный цвет которых не позволяет определить царящий сумрак, раскиданные по подушке без наволочки. Явно давно не мытое тело, по крайней мере, в части неопрятного лица со следами размазанной косметики и нуждающихся в увлажнении рук и шеи, не спрятанных ни под какими материями и кое-где покрытыми засохшими пятнами непонятного происхождения. И совсем ещё маленький человечек, которого я бы и не заметил, если бы его крохотные ручки не торчали из-под одеяла рядом с вздымающейся в такт уловленному мною дыханию правой грудью девушки. Я вполне допускаю мысль, что когда-то она была красива, привлекательна и молода, но сейчас она отвратительна и выглядит намного старше, чем, вероятно, является на самом деле, и это единственное заключение, которое я позволяю себе сделать о ней прежде, чем сосредотачиваюсь на малыше. Возможно, и ей тоже необходима помощь, и по совести решать это никак не мне, но я выделяю его, и всё то, о чём я говорил Гэбриелу ещё в машине, теперь кажется мне далёким и несущественным, и вообще сказанным не мною. Да, я был не так уж и неправ, но перед лицом открывшихся обстоятельств это фактически забыто, и сейчас я ощущаю лишь гнев, злость и ярость, ведь лучше вообще не появляться на свет, чем расти нежеланным ребёнком, до которого даже родной матери нет никакого дела. Я никогда не думал, что буду осуждать, но пока мои руки набираются смелости и готовятся коснуться ребёнка, чтобы проверить, жив ли он ещё или уже больше никогда не будет пахнуть детской присыпкой, смесями и молоком, именно этим я и занимаюсь. Я осуждаю и обвиняю, а уже в следующее мгновение вздрагиваю всем телом, когда, затрещав, о себе совершенно некстати напоминает рация. Чтобы достать её из переднего кармана брюк, мне приходится выпрямиться, и вызванное этим промедление заставляет Гэбриела повторить свой вопрос: