Но дитя не свихнулось и осталось в живых. Ему было тогда года три, и, видать, оказался он упрямым, раз выжил. Никто о нём тогда не позаботился. Да, трупы убрали. А к ребёнку никто не приблизился. Может быть, боялись петуха. От греха подальше. А может, просто поленились. Каждый подумал: почему я-то должен?
Но то, что мальчишка остался жив и был в своём уме, да, признаться, ещё и доброго нрава, это же уму непостижимо. Да и нестерпимо. Иной бы предпочёл, чтобы мальчишка не пережил все эти страсти, тогда бы людям не пришлось удивляться, гадать и стыдиться.
Довольствовался малым. Можно было мальчишке доверить скотину на целый день, а в качестве платы дать ему луковицу – и на том спасибо. Очень удобно было. Если бы ещё не этот страшный петух у него на загривке. Такой ребёнок – не дитя любви, какое там. Он сделан из голода и холода. На ночь он брал петуха с собой под одеяло, это все знали точно. И утром ребёнок будил петуха, потому что тот мог проспать восход солнца, и тогда ребёнок смеялся, а люди в деревне внизу слышали и осеняли себя крестным знамением, потому что ребёнок играет с нечистой силой и делит с ней ложе. Но скотину таки гнали на выпас мимо его хижины. И луковицу на всякий случай держали наготове.
Ольха, стоявшая в чистом поле, занялась огнём, обратилась в столб пламени и распалась в пыль.
А следующая молния предназначалась уже для Мартина. Вспышка боли пронзила его позвоночник и взорвалась в голове. На мгновение всё замерло, и Мартин гадал, то ли он уже умер, то ли ещё жив. Но тут же – или несколько часов спустя, он не мог бы точно сказать, – он снова пришёл в себя. Гроза к тому времени миновала. На небе только видно было, как тучи уползали по направлению к другому месту, а с этим они на сегодня уже управились.
Мартин попытался встать. Он даже немного поплакал от облегчения, что ещё живой, но, может, он всё же надеялся, что с этим покончено. С жизнью. Рядом с ним выжидал петух.
Позднее Мартин всё-таки добрался до соседней деревни. Разыскал там дом священника. На его теле не было ни одного сухого места, на его рубахе – ни одной сухой нитки. Зубы стучали от холода, не попадая друг на друга.
– Он такой тощий, – рассказывала потом жена пастора. – Когда мы сняли с него одежонку, под ней не оказалось почти ничего.
Она завернула его в пыльное одеяло и посадила у кафельной печи, возле которой уже сидели и другие дети. Собственные пасторские. Их недавно опять прибавилось, но некоторые ведь и умерли. Кормились здесь овсяной кашей. Пасторша приготовила миски с кашей и выставила их на припечку. Дети устроили вокруг припечки давку, толкаясь, и каждый норовил плюнуть в ту миску, в которой предполагал больше каши, чтобы никто другой из неё уже не ел.