Лейббрандт снова завёл шарманку, что немецкая армия быстро идёт вперёд от победы к победе, население встречает немцев колокольным звоном…
И спрашивает: – настаиваю ли я на своих прогнозах?
Я ему отвечаю, что больше, чем когда бы то ни было и поясняю:
– Да… быть может, что население встречает колокольным звоном, солдаты сдаются, а через два-три месяца по всей России станет известно, что пленных вы морите голодом, что население рассматриваете как скот. Тогда перестанут
сдаваться, станут драться, а население – стрелять вам в спину. И тогда война пойдёт иначе.
Лейббрандт сообщает мне, что он хотел бы предложить мне руководить политической работой среди пленных.
Я наотрез отказываюсь, аргументируя:
– О какой политической работе может идти речь? Что может сказать русским пленным тот, кто придёт к ним? Что немцы хотят превратить Россию в колонию и русских в рабов и что этому надо помогать? Да пленные пошлют такого агитатора на три весёлых буквы, и будут правы.
Лейббрандт наконец теряет терпение: – Вы в конце концов… интернированный нами бесштатный гражданин, а разговариваете как посол великой державы. – Я и есть представитель великой державы – русского народа, так как я – единственный русский, с которым ваше правительство сейчас разговаривает, моя обязанность вам всё это сказать, – отвечаю ему гордо.
Лейббрандт на это говорит мне сухо: – Мы можем вас расстрелять, или послать на дороги колоть камни, или заставить проводить нашу политику.
Я, улыбнувшись, отвечаю ему на его выпад:
– Доктор Лейббрандт, вы ошибаетесь. Вы действительно можете меня расстрелять или послать в лагерь колоть камни, но заставить меня проводить вашу политику вы не можете.
Реакция Лейббрандта неожиданна. Он подымается и жмёт мне руку.
– Мы потому с вами и разговариваем, – говорит он мне, – что считаем вас настоящим человеком.
Мы опять спорим с ним о перспективах, о немецкой политике, говоря о которой я не очень выбираю термины, объясняя, что на том этаже политики, на котором мы говорим, можно называть вещи своими именами.
Но Лейббрандт возражает всё более вяло. Наконец, сделав над собой усилие, он говорит: – Я, герр фон Козырёфф, питаю к вам полное доверие… и скажу вам вещь, которую мне очень опасно говорить: я считаю, что вы во всём правы!
Я вскакиваю: – А Розенберг?