В такие минуты даже самые суровые воины смягчались сердцем, вспоминая своих любимых, оставшихся где-то там, за перевалами и степями. А в голосе Алымбека, когда он говорил о нерождённом ребёнке, звучала такая тоска, словно он предчувствовал, что никогда не возьмёт его на руки, не услышит его первого крика, не научит его держаться в седле.
Но разве может человек знать свою судьбу? Разве может сердце, полное любви и надежды, поверить в то, что завтрашний день может не наступить? И Алымбек продолжал мечтать о возвращении, продолжал хранить в душе образ любимой, согревая им холодные ночи похода, как путник греет замёрзшие руки у костра.
Время в горах течёт иначе, чем на равнинах. Здесь оно измеряется не часами и минутами, а сменой времён года, движением облаков над вершинами, ростом травы на склонах. В аиле Боорсок бия дни нанизывались на нить жизни, как бусины на шнурок, один похожий на другой, и только растущий живот Айжаркын отмечал неумолимый бег времени.
Она проводила дни за работой – той извечной женской работой, что держит на себе весь мир кочевников. Её тонкие пальцы летали над вышивкой, создавая узоры для приданого будущего ребёнка. В этих узорах была вся её душа – надежды на возвращение мужа, мечты о счастливом будущем, тихие молитвы духам предков. Каждый стежок ложился как слово в недосказанной молитве, каждый узор становился оберегом для ещё не родившегося малыша.
Боорсок бий часто наблюдал за ней, когда она сидела у входа в юрту, склонившись над рукоделием. В такие минуты его сердце сжималось от нежности и боли – он видел в ней свою дочь, ушедшую так рано, что даже степные травы не успели состариться между её рождением и смертью. Может быть, поэтому он относился к Айжаркын с особой заботой, словно пытаясь через неё искупить какую-то древнюю вину перед судьбой, перед памятью дочери, перед самим собой.
А потом пришёл тот вечер – вечер, разделивший жизнь на "до" и "после", как молния раскалывает вековой карагач надвое. Закат в тот день был необычным – небо горело багровым огнём, словно там, наверху, шла какая-то своя, небесная битва. Облака, похожие на разорванные в клочья войлочные кошмы, плыли над горами, отбрасывая на землю тревожные тени.
Гонец появился внезапно – будто соткался из этих теней. Его конь был в мыле, бока ходили ходуном, а сам всадник казался частью этого измученного животного – такой же пыльный, такой же изнурённый долгим путём. Но страшнее всего были его глаза – в них застыло то выражение, которое бывает у людей, видевших слишком много смерти.