Дедушка с бабушкой остались в Москве, и это отдельная боль. Им обоим уже за 80, и я понятия не имею, как они там, одни, в этом кошмаре. Мама каждый день созванивается, спрашивает, как они себя чувствуют, купили ли лекарства. Они, конечно, говорят, что всё нормально. Но я то знаю, что на самом деле нихрена не нормально.
Так что да, если надо, я могу быть евреем. Это тоже часть меня.
Но даже в те моменты, когда я отшучиваюсь или держу лицо – я чувствую.
И чувствую слишком много.
Я всегда замечал людей, их эмоции, их боль. В метро, в магазине, на улице – иногда я ловлю чей-то взгляд, и мне кажется, что я считываю то, что исходит от человека – не слова, не выражение лица, а что-то глубже, его состояние. И часто это тяжёлое чувство, оно прилипает ко мне, и я потом весь день хожу с чужой болью, даже если виду не подаю.
Поэтому, когда вечером я включаю фильм «Жертвоприношение» Тарковского, я понимаю его героя так, как будто он мой двойник.
Этот фильм… Он завораживает.
Эти длинные кадры, где тишина важнее слов. Как будто время останавливается, и ты зависаешь внутри этих сцен. Как он медленно идёт, говорит, думает. Как мир вокруг него рушится, но он верит, что может спасти его – просто пожертвовав всем, что у него есть.
Он молится.
Он говорит: «Господи, если ты спасёшь этот мир, я отдам всё, что у меня есть».
И он делает это.
Он сжигает свой дом. Буквально.
Поджигает, стоит и смотрит, как пламя жрёт его вещи, его прошлое, его красивую, уютную, безопасную жизнь. Смотрит, как рушится всё, что у него было.
А потом его забирают в психушку.
Потому что когда ты делаешь что-то настолько радикальное, тебя не объявляют спасителем – тебя объявляют сумасшедшим.
Но он не сопротивляется.
Он знает, что сделал то, что должен был сделать. Что его жертва была нужна. Что она изменит мир, даже если никто этого не увидит.
И вот я смотрю на это и думаю: а если бы мне пришлось?
Смог бы я отказаться от всего, если бы знал, что это может что-то изменить?
Я не уверен.
Но эта мысль не отпускает.