Серафим Ильич ласково называл Андромаху Андрюшей. Жене это прозвище не слишком нравилось, а людей, несведущих в интимных традициях Тошнюков, изумляло и даже пугало. Однажды Серафима Ильича и вовсе побили за «Андрюшу» в грузинском ресторанчике «Сыто маргарито», где он случайно оказался в компании малознакомых мужчин, внешне похожих на ветеранов байкерского движения. «А мы с Андрюшей по выходным любим поваляться в постели», – зачем-то сообщил Тошнюк в разгаре вечеринки малознакомым мужчинам. Шум за столом мгновенно стих. «Андрюша – это кто?», – вежливо поинтересовались новые приятели. «Да баба моя», – признался простодушный Серафим Ильич. За столом полыхнула вспышка страшного мужского гнева. От расправы со стороны собутыльников, один из которых уже успел съездить «извращенцу» по уху, Тошнюка спас коллега и старый друг Кузьма Флюс, который, собственно, и затащил Серафима Ильича в «Сыто маргарито» тем пятничным вечером. После этого Тошнюк зарекся употреблять домашнее прозвище любимой женщины за пределами узкого круга родных и близких. Супруга же с некоторых пор называла его «шестипузый Серафим» – за излишнюю корпулентность. Но он не обижался. Во-первых, Серафиму Ильичу было лень обижаться. А, во-вторых, его с супругой уже давно связывала сила, несравнимо более могучая, нежели любовь или страсть. Привычка. Тошнюк привык к Андромахе и сотворенному ей сытому и теплому двухкомнатному мирку. Ради того, чтобы сохранить этот мирок, он был готов терпеливо сносить все что угодно. Лишиться жены – для Серафима Ильича это означало бы прямой путь в нищету, голод и армагеддон. Слова жены о разводе так испугали Тошнюка, что он положил вилку.
«Обманул ты меня, Серафим», – жестко сказала Андромаха Аркадьевна. «Когда?!» – вытаращил глаза по-прежнему ничего не понимающий Тошнюк. – «Двадцать три года тому назад. В загсе. Ты ведь там говорил, что в жены меня берешь. Даже бумагу подписал, подлец. А на самом деле взял меня в служанки! Двадцать три года я тебе прислуживаю, как до отмены крепостного права. Мало того, что деньги зарабатываю в поте лица моего увядающего, так еще и дом на себе тяну словно улитка бешеная! Готовлю, убираю, убираю, готовлю. Штаны и рубахи твои чуть не каждый день стираю, как слюнявчики ребенку малому. Вон опять все испоросятил! Да не три ты!.. Там уже засохло все, что толку тереть… Посмотри лучше, до чего ты меня довел!» Мадам Тошнюк ткнула в лицо мужу свои пухлые пальцы с ногтями цвета поздней моркови. «Руки трясутся?» – участливо спросил муж. – «Не юродствуй! Ты видишь, что с ногтями моими творится?» «Боже мой, Андрюша, что с ними?!» – Тошнюк, страдальчески скривив лицо от усердия и предчувствия катастрофы, принялся изучать коготки любимой. Казалось, он хочет облизать и их. «Минута истекла, знатоки! – саркастически прервала его бесплодные мучения жена. – А ответа, как я понимаю, у тебя нет, Тошнодрузь? А ответ простой: это уже третий за месяц маникюр. Третий! Ты думаешь, я ради форсу так часто ногти крашу, будто девочка в приступе пубертата? Нет, Тошнюк, совсем другая тут причина. У меня от каторжной работы по дому, от мытья да от стирки лак на ногтях сходит с немыслимой скоростью. И недели не держится! И это при том, что я использую перчатки. Но с такими заботами, как у меня, и меховые рукавицы не помогут… Ногти крошатся, кожа на пальцах трескается, облезает. И вся я ветшаю от этой работы каторжной. Да что тут говорить… Я потратила на тебя, Серафим, двадцать три года, которые могла бы потратить на разные удовольствия, дура я такая! Но я – все тебе. Я не кому-нибудь, а тебе родила не кого-нибудь, а сына. Я фамилию твою взяла. А ведь я в девичестве была Вздымалова! Вздымалова, понимаешь ты это, оглоед?!.. А стала Тошнюк. И вся жизнь моя теперь – один сплошной Тошнюк!»