Главная, священно соблюдаемая традиция Вёрбонда – это то, что здесь зовут Детской Ночью. Она наступает зимой, в канун Святого Николая. Этой ночью всех детей старше пяти, но не достигших полных шестнадцати лет, выпускают на улицу и крепко запирают двери. Взрослым же запретно не только выходить из домов, но даже и смотреть в окна, которые плотно занавешивают. Для большинства эта Ночь – радостный праздник, в домах принято накрывать столы и пировать до рассвета. Семьям, впервые отпускающим ребенка, дарят подарки. Я же, оставшийся один с сыном Михелем на руках, ждал его пятилетия, как эшафота. Всю любовь я отдал ему. Все время, не занятое пациентами, я проводил с сыном, играя, читая ему книги из семейной библиотеки, рассказывая о том, какой прекрасной женщиной была его мать. Несмотря на то, что душевная рана, оставленная потерей Анны, так и не зарубцевалась, с сыном я мог вспоминать её со светлой печалью, а не с болью. В год пятилетия Михеля я вёл себя так, будто он неизлечимо болен и конец близок. Обычно мы проводили Ночь в домах соседей или с моими родителями, но в тот год я остался один в холодном и темном доме. Я ходил по комнатам, как неприкаянный, не раз порываясь нарушить запрет, и если не выйти на поиски сына, то хотя бы подойти к окну и отдернуть шторы. Мои тревоги были напрасны. На рассвете он уже был у двери, раскрасневшийся от мороза и совершенно счастливый.
И все же горе посетило Вёрбонд той ночью. Лизхен, резвушка и любимица едва ли не всего города, дочь стеклодува, не вернулась. Я, как и всегда в таких случаях, написал бумагу о том, что она умерла от болезни. Пустой и закрытый гроб похоронили на городском кладбище, и о Лизхен вскоре забыли.
Михель же, до того, очень тихий и застенчивый, стал гораздо больше времени проводить со сверстниками, совершенно перестал болеть и рос, как на дрожжах. Я не мог нарадоваться на своего сына, но три года подряд каждую Ночь напивался допьяна, терзаемый смутными предчувствиями. И все же три года подряд на рассвете в дверь раздавался стук, Михель, довольный и полный озорства влетал в комнату весенним ветром, а мои тревоги расточались, чтобы вернуться спустя год.
Пока однажды мой сын не пропал.
Я помню, что сидел у двери, ожидая стука, терял время попусту, словно пойти на поиски значило признать, что Михеля больше нет. Когда я все же сорвался с места, моего здравомыслия не хватило даже на то, чтобы надеть шубу. Я бегал по просыпающимся улицам Вёрбонда и звал Михеля, расспрашивал других детей, но все тщетно. В конце концов какие-то добрые люди почти силой заставили меня, замерзшего едва не до полусмерти, зайти к ним домой и напоили горячим вином. Когда тепло разлилось по жилам, со мной случилось нечто вроде истерики, я кричал, что мой сын пропал, что он не болел, не умер от несчастного случая, а пропал, пропал, пропал! Им явно было очень неловко. В Вёрбонде не говорят о таких вещах. Меня проводили до дома, а к вечеру пришел магистрат ван Клаас. «Якоб, – сказал он, – вы же понимаете, что нужно написать бумагу?». Я послал его ко всем чертям, но он продолжал настаивать. Говорил о ненужном внимании, о том, что так будет лучше для всех, о моей ответственности перед городом. Он говорил, а на меня накатывала какая-то апатия. Я согласился, просто чтобы он замолчал. Я поднялся в кабинет, взял лист бумаги и расписался внизу.