2.
Эта самая флейта-пикколо, тонкоголосая и настырная, как предрассветный комар, просачивалась сквозь щель под дверью комнаты Стаса Прилукина. Она была единственным звуком, который, казалось, мог преодолеть барьер, воздвигнутый им между собой и остальным Зареченском, да и всем миром в придачу.
Комната Стаса, пропахшая графитной пылью, скипидаром и тем специфическим, чуть сладковатым запахом старой бумаги, была его раковиной, его берлогой, его личным, тщательно выстроенным лабиринтом. Здесь не было места для аккуратности или порядка в общепринятом смысле. Стопки альбомов для рисования – от дешевых школьных до толстых, с тисненой обложкой, купленных на сэкономленные карманные деньги – громоздились на полу, на подоконнике, на единственном шатком стуле, образуя неустойчивые башни, готовые в любой момент обрушиться.
Листы с набросками – лица, искаженные гримасами, корявые деревья, похожие на скрюченные пальцы, геометрические абстракции, от которых рябило в глазах, – были пришпилены кнопками к выцветшим обоям, перекрывая друг друга, создавая многослойный, тревожный коллаж его внутреннего мира. Карандаши, отточенные до огрызков, кисти, слипшиеся от засохшей краски, баночки с тушью, тюбики с акварелью – все это было разбросано с кажущейся небрежностью, но Стас безошибочно находил нужный инструмент, его пальцы, длинные и тонкие, как у пианиста, двигались с уверенностью сомнамбулы.
Сам он, худой, почти прозрачный юноша с копной темных, вечно взлохмаченных волос, спадающих на высокий лоб, сидел сейчас, сгорбившись над столом, заваленным не меньше, чем все остальное. Его взгляд, обычно отсутствующий, блуждающий где-то за пределами видимого, был прикован к листу ватмана. Кончик языка сосредоточенно высунулся, а рука с зажатым в ней угольным карандашом стремительно порхала над бумагой, оставляя резкие, почти жестокие штрихи. Он не слышал ни музыки, ни отдаленного гудка с завода, ни даже собственного прерывистого дыхания. Мир за пределами этого листа, за пределами этих стен, обитых его собственными кошмарами и фантазиями, просто перестал для него существовать.
Он был там, внутри рисунка, в чернильной глубине создаваемого им образа, и это было единственное место, где Стас Прилукин чувствовал себя… если не живым, то хотя бы не совсем мертвым. Его отчужденность была не позой, не подростковым капризом. Она была плотной, почти осязаемой субстанцией, как пыль на старых книгах, как запах тлена в заброшенном доме. Она была его воздухом.