Дух собирательства во мне проснулся, а нормальной хозяйки как-то не очень, а потому поставила я вишню с сахаром на огонь, а сама уселась читать очередной очерк о Греции замечательно талантливой Екатерины Федоровой, которая пишет об этой стране так, что хочется немедленно бросить все дела, домочадцев, и даже вишню, чёрт с ней, и мчаться в аэропорт, чтобы часов через пятнадцать припасть к стопам несравненной Эллады. Ну, вот, сижу читаю, как два грека на рынке размышляют о том, что ели олимпийские боги (что пили, уже было выяснено), не в смысле, что амброзию, это понятно, а что собой представляла эта самая амброзия. И только я снисходительно хмыкнула, мол, что тут думать, вот как раз я эту самую амброзию и варю, как за спиной раздалось громкое змеиное шипение, и я резко обернулась, уже понимая, что произошла катастрофа. Бело-розовая пена вишнёвого Везувия пополам с красной лавой изверглась из кастрюли, и Геркулануму пришёл кирдык. Это вам не сбежавший бульон, вытер тряпкой, делов-то, это расплавленная лава сахара, тут же превратившаяся в обугленные куски, намертво приставшие к раскалённой плите. Ну, кто ж так варит варенье? Где неусыпное внимание, где слежение за собирающимися пузырьками в центре медного таза (таза! да ещё медного, не кастрюли), где ложка наготове в одной руке и блюдце в другой, чтобы бережно собирать выступающую на поверхность пену, где это всё? О, Фирс, лучше бы я эту вишню насушила, да возами в Москву, в Москву…
Всё-таки надо избавляться от привычки гневить богов. Ах, тебе греческие байки милее вожделенной вишни? Ну, так получай. Кушай не обляпайся.
И, кстати, те базарные греки решили, что амброзия у богов – это был барашек на углях. Вот так вот. Промахнулась я. И ещё дзадзики. Но я от расстройства даже забыла, что это вообще такое. И вспоминать не хочу. Обиделась.
Будучи как-то в Нью-Йорке, мы вдруг подумали, что чадо наше до сих пор не отметилось на Кони-Айленде и, стало быть, не видело знаменитое колесо обозрения, давно ставшее символом южного побережья Бруклина. Символом до крайности затёртым, подобно Эйфелевой башне, то есть, почти пустым местом. И тем не менее. Сели поехали. Макс, как почуяв, что будет дальше, скис первым. Серо-пыльные улицы, расчерченные словно по линейке, какие-то обречённые в своем унылом однообразии, тянущиеся нескончаемыми кварталами по обеим сторонам от поезда в основном надземного метро; нежилые постройки с торчащими во все стороны железными прутьями и расписанные граффити, с обильным вкраплением китайских иероглифов; одинаковые дома, которым даже в разноэтажности было отказано, дабы скрасить эту бесфантазийность; редкие машины и ещё более редкие прохожие. Всё это урбанистическое недоразумение так давило на психику, что уже никакого обозрения не хотелось. Но мы таки доехали до конца, как оказалось, затем, чтобы испить чашу собственной глупости до дна. Глупость заключалась в том, что лето и субботний тёплый вечер не были приняты во внимание, а зря. Выйдя из подземелья и подойдя к перекрёстку, мы поняли, что вляпываемся в Вавилон, но тут же развернуться и бежать назад к метро было тоже не особо умно. Ну, я же говорю, испить так испить. И мы решили всё же доковылять до океана в надежде, что он залижет наши травмированные души, ошибочно настроенные на лирическое. Вместо лирики мы пробирались сквозь толпы полуголых вавилонян всех цветов и оттенков, гомонящих, как на восточном базаре. Чуть поодаль вопили во все легкие любители аттракционов, которых кидало вверх, вниз и по кругу на каруселях; от приторного запаха попкорна, сладкой ваты в перемешку с запахом жареного мяса слегка подташнивало, а от грохота разнокалиберной попсовой музыки, надрывающейся из каждого ларька, стало совсем нестерпимо. Но на лицах окружающих, однако, никакого страдания от этой музыкальной пытки вовсе не читалось, напротив, они были веселы, беззаботны и беспечны, в сланцах и с полотенцами на шеях шлёпали к воде, падали на горячий песок, и гори огнем все проблемы зелёного яблока и прочих мировых предместий.