Эта тишина была опустошающей, пронзительной. Это была тишина, в которой можно было услышать лишь собственное биение сердца, тишина, пропитанная невыразимой болью и одиночеством. В этой тишине маленький Серафим чувствовал себя еще более незащищенным, еще более одиноким, чем во время родительских ссор. Крики были страшны, но они, по крайней мере, были звуком, а тишина была бездной, в которую он проваливался снова и снова.
Он помнил редкие моменты трезвости матери, когда Юлия, с невероятной нежностью, гладила его кудрявые волосы, шепча извинения, которые тонули в горьком привкусе её собственного отчаяния. В её глазах, затуманенных алкоголем, на мгновение проглядывала тень былой любви, любовь, уничтоженная зеленой змеей алкоголизма. Эти мгновения были коротки, как вспышки молнии, но они давали ему силы, были маяками в безбрежном море отчаяния. Они были единственным доказательством того, что когда-то она его любила, что он не совсем один в этом мире, полном боли и жестокости.
Отец, Сергей, был непредсказуем, как бушующее море. Он мог быть спокоен, даже ласков, рассказывать Серафиму сказки, которые обрывались невнятным бормотанием. А потом, внезапно, как гром среди ясного неба, он превращался в разъяренного зверя, набрасываясь на Юлию с кулаками, превращая их дом в поле боя. Серафим, спрятавшись в своем укромном местечке под столом, зажимал уши, стараясь не слышать криков, молясь, чтобы это скорее закончилось. Но это никогда не заканчивалось. Это было бесконечно. Он помнил запах водки и крови, запах, который стал неотъемлемой частью его детства, частью его существования.
Этот запах, эти звуки, это чувство постоянного страха – все это составляло его мир, его реальность. Он был всего лишь маленьким ребенком, но его глаза, уже слишком взрослые, были полны безмолвного отчаяния, безнадежной тоски и привычного, глубоко укоренившегося страха. Его жизнь уже была похожа на эту бурю – вечный хаос, запутанные дороги, и неизбежная, грозящая бесконечность смертельного шторма. Он был всего лишь маленьким кудрявым ангелом, затерявшимся в буре своих родителей, в тишине их безразличия, в холодной, беспросветной безнадежности своего бесконечно долгого детства.
Грохот падающей бутылки – звук, знакомый до боли, пронзил сон Серафима. Он проснулся не от света, а от резкого запаха перегара. Керосиновая лампа давно догорела, оставляя комнату в кромешной тьме, пронизанной лишь бледным светом луны, пробивающимся сквозь занавески, словно хрупкая надежда сквозь непроницаемый мрак.