– Я здесь местный. Почти. Женился когда-то – переехал. Потом… остался.
Он не стал продолжать, и я не спросила. В его недосказанности не было тайны, скорее – усталость от старой истории.
– Вот, – он протянул мне упаковку с мазью. – На ночь ещё намажьте. Через пару дней должно пройти.
Я кивнула, принимая тюбик.
Он встал, отряхивая колени.
– Если что, звоните. Номер знаете. Я не только фельдшер. Иногда крышу чиню, дрова колю. Работа здесь… ну, сами знаете. Какая есть.
– Спасибо.
– Не за что. Рад был познакомиться. Анна?
Он произнёс моё имя так, будто спрашивал разрешения обращаться по имени.
Я немного смягчилась, впервые за день почувствовав не только боль и одиночество.
– Можно.
Он кивнул и ушёл. Его шаги по дорожке – лёгкие, уверенные – быстро затихли в шуме дождя.
Я стояла у окна и смотрела, как его фигура растворяется в серой пелене, не открывая зонта. Простой человек. Без намёков, без фраз с подтекстом. Просто пришёл, сделал свою работу и ушёл.
И всё же, когда я вернулась в комнату и снова села на диван, прислушиваясь к своему телу, я поняла две вещи. Плечо болело меньше. И стало как будто не так одиноко.
На следующий день я проснулась рано. Слишком рано – даже для деревни, где жизнь начинается с первыми петухами. За окном серел рассвет, влажный и холодный. С крыши мерно капало, отбивая свой собственный, неторопливый ритм. Где-то вдалеке, на краю деревни, натужно булькал трактор, будто прочищая горло перед рабочим днём.
Я лежала, уставившись в потолок с его трещинками, похожими на речную карту, и вдруг поняла: тишина здесь – не как в городе. Она совершенно другая. В городской квартире тишина – это когда плотно закрыты окна, когда выключены все приборы. Это искусственная, хрупкая тишина, которую в любой момент может прорезать вой сирены или крик соседей. Здесь же тишина была живой, глубокой. Она состояла из скрипа старого дома, шелеста ветра в ветвях, далёкого лая собаки. И я поняла, что в городе тишина – это когда закрыты окна. А здесь – когда закрыта душа.
На кухне было прохладно, пахло сыростью и вчерашней гарью от печки. Я включила старую электрическую плиту, поставила чайник. Плечо, намазанное мазью Ильи, ныло, но уже не острой, а тупой, терпимой болью. На полке стояли молчаливые свидетели маминой жизни: банки с засахаренным вареньем, на которых выцвели этикетки, чай в старой жестяной коробке с изображением индийской женщины и пыльные кружки с отбитыми краями.