Шрифт Брайля - страница 5

Шрифт
Интервал


– Ой, да кто, мама, собирался? Придумаешь, тоже!

– Да знаю – ты сама рассказывала: что-то там, мол, у нее не получается!

– Да не знаю я. Вроде что-то за деньги там делала, – дочь зевнула.

– Ну понятно, – старуха, удовлетворившись ответом, на время замолчала.

Поезд быстро набрал крейсерскую и разрывал ночь белым огнём глаз, который, впрочем, пассажирам был не виден, как не виден был им и свет огненного ока на той стороне земли – шарика по которому они катились, отстукивая, ритмично и невпопад – обратный отчет неугомонного сердца.

– А лица то у всех – деревенские, – снова вступила старая женщина, глядя на проводниц.

– А что тебе, мама, лица.

– Работать идут на дорогу, думают, выбьются, – не унималась она.

Поезд остановился на станции и впускал в себя новых пассажиров.

– Тебе не холодно, мама?

– Прохладно что-то… И что они дверь держат? Все же прошли уже! Ну вот – слава Богу, закрыли…

Тронулись мягко, и дочери показалось – как будто и не по земле ехали, а над ней – как будто уж и пухом была. Топтала её сорок лет, пятки стирала в кровь, а тут вдруг – пух, белый, невесомый – так чудно! Она, наверно, спала уже – незаметно и странно нападает сон. Когда ждешь – нет его, а когда пришел – то и ждать незачем.

– Через полчаса Москва! – объявила звонким голоском молодая проводница.

Дочь проснулась и увидела еще неясно: серый вагон, униформу, белый блин молодого, деревенского личика.

– Мама, просыпайся, – она легонько тронула старуху за плечо, – мама, Москва.

– Мама не отвечала. За окном было холодно и темно, и она тоже потихоньку остывала.


 Совсем не больно


 Шрифтом Брайля прямо передо мной было начертано что-то, а сверху

переведено на два языка для зрячих – и сразу стало понятно: куда и зачем надо было нажать. Плавно, рессорно скользил вагон – катиться бы еще так, пока не кончится свет, а когда он кончится, то тогда и Брайль не поможет – там сила слова не работает. Я нажал и смыл то, что не принято оставлять после себя, вымыл руки, взял дверь за матовый хром ручки и отодвинул – она зашуршала, захрустела, как свежая газета – я увидел следующего, нетерпеливого и, не встречаясь взглядом прошел мимо и сел на свое место. В салоне пахло трудовой доблестью, и в лицах молодых и давно живущих граждан было что-то обнадеживающее – несмотря на то, что у последних неумолимо шли к концу жизненные дни. Никто и не замечал скоротечности времени, которое было непростым – но от вокзала до вокзала казалось уютно запакованным в ламповый, местечковый мирок капсулы – железного ящика, переносящего тела из мира – в мир. В этом промежутке между двумя конечными течение времени останавливалось и зарастало примитивной жизнью – она паразитировала в мутной воде и корнями уходила в глубину веков. Из этой глубины веков и выходил народ – и города трудовой доблести мерцали в окнах – их разрезали поезда, мчащиеся в них и из них. В этих городах в холоде синего зимнего утра поёживались пятиэтажки, и в них горел вечно-жёлтый свет. Там набирались чугунные ванны – обжигающе горячо поначалу, а потом – привычка. И уже хорошо: просто лежать – закрыв глаза, видеть: геометрию кварталов и детальность поздней готики, и витражи, синие, красные, все в солнце! – оживает в сознании увиденное когда-то. Ванна медленно остывает, и медленно уходит жизнь – совсем не больно. Ослепительно белый фаянс, как утренний снег. Лижет его багряная вода, теплым язычком коровьим лижет…