Но истинный ужас скрывался в пустоте этой раны.
Внутри не было кровавого месива, блестящих петель кишок или дрожащей массы органов. Полость зияла почти сухой. То, что осталось от его нутра – печень, желудок, селезенка, – не вывалилось наружу, а сжалось, усохло, съежилось в маленькие, сморщенные, почерневшие комки, прилипшие к позвоночнику. Они походили на высохшие грибы или куски обугленной кожи, лишенные всякой влаги, всякой крови.
Кровь не пропитала землю, не окрасила воду. Ее просто не было. Лишь бурые, засохшие до состояния ржавчины пятна на лохмотьях рубахи. Кожа самого Охрима была не бледной, а серой, как старый, залежавшийся пергамент. Она туго обтягивала кости черепа, обнажая вечный, беззвучный крик на высохших, потрескавшихся, как пустынная земля, губах.
Глаза были вырваны. Но не вырезаны ножом, а именно вырваны, с клочьями мышц и нервов. И в пустых, черных глазницах копошились белые, жирные, слепые личинки опарышей. Они не просто ели – они жадно пожирали последние остатки влаги, последние соки из глазных яблок.
«Как вяленое мясо, что мы готовили для похода в степь», – отстраненно, почти механически подумал Ратибор. Только вялят его неделями под солнцем и ветром, посыпая солью. Охрима же, по словам старосты, видели живым вчера вечером. Это превращение из человека в высушенную мумию заняло одну ночь.
Затем его взгляд сместился, зацепившись за нечто иное, что лежало в паре шагов от Охрима, наполовину погруженное в переливчатую, как нефтяное пятно, воду.
Это существо было ростом с трехлетнего ребенка, но никогда не являлось человеком. Ратибор сразу понял, что видит мертвый остов болотника – тихого, скрытного духа, хранителя этой топи. Его тело, при жизни сотканное из живого мха, гибких корней, болотных цветов и самой души этого места, теперь представляло собой хрупкую, окаменевшую пародию. Оно походило на обломок древнего, выброшенного на берег дерева, что пролежало под палящим солнцем сотню лет. Его кожа-кора растрескалась, как пересохшая глина, обнажая под собой не живую плоть, а сухую, волокнистую труху, похожую на пыль.
Длинные, тонкие руки-веточки были скрючены в последней, безмолвной агонии. А в его груди, там, где у живого существа билось бы сердце, где концентрировалась его жизненная сила, зияла обугленная, оплавленная дыра. И от этого маленького, иссохшего тельца исходила та же аура абсолютной сухости, что и от трупа человека.