Кулаки и философия - страница 4

Шрифт
Интервал



Отец больше не смотрел вдаль. Он смотрел на сына. На его напряженную спину, на яростные удары по безответной резине. В его мутных глазах мелькнуло что-то – то ли понимание, то ли жалость, то ли отголосок собственной, давно похороненной ярости. Он затянулся окурком до самого фильтра, до хрипоты в легких, потом швырнул бычок на землю и раздавил его грубым подметком кирзового сапога. Движение было резким, злым. Потом он поднялся со скамьи, скрипнув костями.


– Заходи ужинать, – бросил он хрипло и, не дожидаясь ответа, заковылял к дому, к низкой, покосившейся двери, из которой уже валил теплый, жирный запах жареной картошки и сала.


Федор не сразу остановился. Еще несколько ударов – коротких, рубящих, будто добивая невидимого врага. Потом резко замер, тяжело дыша. Пот заливал глаза. Он смахнул его тыльной стороной обмотанной руки, почувствовав на коже соленое жжение и шершавость бинта. Груша медленно раскачивалась перед ним, как маятник, отсчитывающий последние минуты.


Он разжал кулаки. Пальцы ныли, плохо слушались. Он стал медленно разматывать бинты. Ткань, пропитанная потом, кровью и пылью, снималась с трудом, прилипая к разбитой коже на костяшках. Каждый слой открывал красные, воспаленные полосы, следы трения, темное пятно засохшей крови там, где кожа лопнула от последнего удара. Он смотрел на свои руки. На эти крепкие, с жилистыми венами, но еще молодые руки. Руки, которые умели держать лопату, колоть дрова, вязать снопы, бить по груше. Руки, которые завтра должны были взять ручку, конспектировать лекции, листать учебники. Руки или голова? В этом захолустье руки всегда были надежнее. А там? Там?


Он скомкал грязные бинты в тугой, липкий шар, сунул его в карман выцветших тренировочных штанов. Потом поднес ладони к лицу. Пахло потом, пылью, резиной и железом – кровью. Знакомый запах. Запах его мира. Он вдохнул его глубоко, пытаясь запомнить. Завтра запахи будут другими. Чужими.


Федор подошел к груше, положил на нее ладонь. Он стоял так минуту, глядя на старую яблоню, на покосившуюся скамейку, на раздавленный окурок отца на земле. Вечер спускался быстро, наливая сад синими тенями. Где-то далеко, за полями, загудел трактор – последний перед ночью. Звук был одиноким и тоскливым.


Федор повернулся и пошел к дому. Ноги были тяжелыми, будто налитыми свинцом. На пороге он остановился и оглянулся. Яблоня, груша, скамейка – все тонуло в вечерней дымке. Островки знакомого мира, уходящего под воду неизвестности. Внутри пахло едой и затхлостью старого дома. Отец уже сидел за столом, шумно хлебая из миски. Его спина, сгорбленная над едой, казалась воплощением немоты и покорности.