Весь этот район – от Чертановской до улицы Красного Маяка – когда-то строился, как говорили, «для ЗиЛа», то есть для Завода имени Лихачева, производившего грузовые автомобили и еще – малой серией – автомобили «для начальства»: бронированные лимузины, в которых ездили Брежнев, Андропов, Горбачев, Ельцин и другие наши высокие руководители.
Завод этот потом Лужков закрыл.
Меня всегда поражало, почему людей выселяли из общежитий, бараков, чтобы, по идее, переселить их в другие, более человеческие условия, и строили для них вот эти бетонные корпуса. То есть, по сути, переселяли в другие казармы, но огромные, циклопические, потусторонние, из которых уж точно было никуда не выбраться – они должны были стоять тут веками.
Потом я перестал этому удивляться, как-то все улеглось, утряслось, я понял, что есть другие, куда более весомые причины для страдания о человечестве. Это было все же приличное жилье, с горячей водой, лифтом, центральным отоплением, газом, электричеством. Если же смотреть с какой-то вообще иной точки зрения, то «московская квартира» – это был жизненный проект многих поколений и семей, из другой, провинциальной России, да и для многих москвичей, выросших в бараках и коммуналках. Мечта, короче говоря.
И все же привыкнуть к Чертанову я почему-то никак не мог.
Куда бы я ни шел – всюду передо мной возникали «картины народной жизни». Всюду был какой-то пугавший меня эпос.
В универсаме ошалевшие люди набрасывались на лотки, куда продавцы выкидывали с грохотом синие тушки куриц, куски мороженого хека, какую-то почерневшую от мороза капусту, подло пихая друг друга и громко шипя… Возле шаткого пивного ларька люди стояли на изнуряющей жаре по часу, по два, в ожидании, что в трехлитровый бидон или трехлитровую стеклянную банку из-под сока нальют разбавленного пива, в прачечной, куда я таскал тюки с бельем и «подшивал метки», если они были плохо пришиты, нужно было сидеть минут по сорок в жуткой духоте, и всюду ощущался этот масштаб «советского проекта», как потом его определили, – ничего маленького и замкнутого на себе тут не было. Все было какое-то тревожно открытое и распахнутое до горизонта.
Везде стоял надо мной этот неразличимый хор народных голосов, лишь иногда проявленный наиболее зычными нотами.
То есть я никогда прежде не чувствовал себя настолько «внутри хора», даже когда просто выходил на улицу.