Однажды, раннемайским будним вечером, когда молодой инженер Пахомов симпатичным, но одиноким дылдой тихо и скромно сидел на скамеечке Михайловского садика, рассеянно жмурился на косой вечерний свет, и в кои-то веки впав в беспечальное состояние, бездумно медитировал, его нирвану вдруг бесцеремонно прервали:
– Here ist frei? – спрашивал, явно обращаясь к Пахомову, высокий импозантный господин.
Пахомов инстинктивно опознал фонетику немецкого языка и, хотя германского не знал совершенно, но по интонации и контексту понял формулу вежливости и приглашающе подвинулся. Он даже что-то хотел сказать в ответ – общение с интуристом было для него в диковинку и заинтриговывало – но ничего кроме веселого «Гитлер капут» из глубин подсознания не всплывало.
Новоявленный Воланд тем временем молча примостился на скамеечные рейки, и словно проглотивши аршин, только поводил, как филин, головой из стороны в сторону.
Так прошло минуты две.
А потом, как и пятьдесят лет назад на Патриарших, интурист заговорил вдруг на чистейшем русском:
– Какой Желудков гол со шрафного забил! А?! А какой Бирюков стащил! А?! Нет, всё-таки Паша молодец, вставили спартачам на их поляне!
Такой пассаж интуриста привел Пахомова в полное замешательство – глаза его скосились, сфокусировавшись на точке ближайшего напротив куста, и так и застыли – видимо, чтобы не отпугнуть подвалившую магию.
– Вы, Александр, еще девственник, – продолжал Воланд-84 свой несанкционированный контакт, – и у вас большой потенциал. Смотрите, как бы не замкнуло.
Пахомов хотел было уже горделиво вскинуться – дескать, откуда интурист может такое знать, но внезапно осекшись, сообразил:
– А…а… откуда вы меня знаете… как меня зовут… мы, что, знакомы?
– Sans aucun doute, – перейдя на язык Корнеля и утрачивая доброжелательность единомышленника, невозмутимо произнес господин.
Что-то в ответ озорно щелкнуло в Сашиной черепной коробке, и он выдал:
– Вы любите шартрёз? – почему-то спросил он, пытаясь включить самообладание и осматривая предполагаемого идеологического противника.
То, что перед ним был сытый буржуин, а не пламенный камрад, было ясно окончательно. Несмотря на костлявость и старческую худобу лжеболельщика Желудкова, его тощие ляжки были туго обтянуты яркими голубыми джинсами; из под джинсов оранжево глядели – как в песне про оранжевых верблюдов и детей – до блеска начищенные и бликующие острые носы ботинок; на широких костистых плечах болтался в маленькую клетку желто-черный пиджак, под которым крахмально сияла белизной рубашка, венчавшаяся – окончательный содом и гоморра! – бабочкой, издевательски повторявшей цвет пионерского галстука.