Удивление Михаила было настолько неподдельным, что казалось, будто его самого неожиданно привели на спектакль, сценарий которого он никогда прежде не читал и где роль ему была абсолютно незнакома. Он с тревогой взглянул на перепуганные лица знакомых людей, беспомощно стоящих вокруг, но странное дело: тревога его оказалась какой-то неубедительной, размытой и бледной, словно её рисовал не очень талантливый художник, запутавшийся в оттенках эмоций.
Михаил вдруг заметил, насколько карикатурно выглядят лица собравшихся снизу: юрист с вытянутым, серьёзным лицом, похожим на студента, только что осознавшего, что перепутал день экзамена; партнёр, недавно пошутивший, но теперь молчащий и выглядящий как неудачный комик, забывший свою репризу; секретарь, рыдающая и причитающая в телефонную трубку, как героиня дешёвого сериала. Весь этот спектакль жизни выглядел из воздуха диковато и смешно, как историческая реконструкция всех эпох и народов одновременно. И без костюмов.
Отчуждённость постепенно накрыла Михаила Борисовича, как мягкое одеяло в холодную ночь: уютно, удобно, но при этом совершенно безразлично ко всему происходящему. Он не мог теперь ни злиться, ни радоваться, ни даже раздражаться – всё это осталось внизу, с телом, ставшим бесполезным и нелепым атрибутом далёкой, уже ненужной ему жизни. Теперь ему оставалось только наблюдать.
Но вдруг пространство вокруг начало вести себя странно и неадекватно. Предметы, лица, стены – всё стало медленно плавиться, словно картину, написанную маслом, поставили под палящее солнце и краски потекли, смешались, превратились в непонятную смесь цвета и формы. Зал переговоров, партнёры, врач – вся эта комическая толпа расплылась в нечто неопределённое и бессмысленное, утратив своё значение и контуры, превращаясь в абстрактное пятно, которое не выразит даже самый прогрессивный художник-авангардист.
В ушах Михаила появился звук – тихий, но постепенно усиливающийся шум, чем-то напоминающий сигнал радиоприёмника, случайно настроенного между двумя станциями. Этот шум начал нарастать, заполняя собой все мысли и ощущения, словно стараясь окончательно заглушить любые остатки воспоминаний о только что закончившейся сцене. Он становился всё громче, настойчивее и неприятнее, пока не превратился в надоедливый и назойливый гул, рядом с которым звуки реального мира казались жалким шёпотом, не стоящим никакого внимания.