На орловском рубеже - страница 26

Шрифт
Интервал


А если вглядеться: вот он, мой дом — моя крепость. Она и вправду похожа на крепость, пятиэтажная «сталинка», как будто бы возвышающаяся над окрестными домами. А уж если взобраться на башенку со шпилем, то, говорят, весь город как на ладони. Может, так оно и есть, да только никто из парней там не был, даже если заливает, что был. В башенке — какие-то подсобки, да еще вроде как пост гражданской обороны: во время учений оттуда сирена воет. Малышня пугается, а у него, у Саньки, настрой торжественно-тревожный. Приятный такой настрой.

А если вчувствоваться… Вот тогда-то и возникает совсем не детское слово — «навсегда». Как там в песне пелось: «Родительский дом — надежный причал»? Надежный. Безнадежный. Последний потому как. Не крайний, а именно…

Кладбищенским сквознячком потянуло… или все дело в том, что «осторожно, двери открываются!» Ш-шух! — разъехались, впуская ветерок, условно свежий, и пассажиров, безусловно озадаченных житейскими проблемами. И никакой тебе атаки зомби на мирный городской трамвайчик предпенсионного возраста, влекущий к месту вечной стоянки пенсионера Годунова А. В.

Александр Васильевич усмехнулся. Ну-у, нагнал жути — впору заворачиваться в простыню и потихонечку, чтобы сил наверняка хватило, ползти в сторону кладбища. В сорок-то четыре года! Эскулап, поставивший жирный красный крест на дальнейшей службе капитана третьего ранга Годунова, подсластил пилюлю: это в подплаве с таким сердцем никак, а на суше… Короче говоря, скакать ему по этой жизни раненым зайцем еще примерно полстолько… «Помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела», — вспомнилась любимая бабкина присказка, тоже песенная… А полстолько, получается, — аккурат до шестидесяти шести годов. Шестерка — личный код неудачи. М-да.

Сквознячок пахнет прокаленной солнцем пылью, выхлопами бензина... и праздником. Не просто ароматами духов, способными забить амбре пресловутых выхлопов (наши женщины, чай, не француженки, у наших труд если не праздник, то подвиг), — нет, именно торжеством. Настоящим. Толково объяснить Годунов не смог бы. Он давно знал за собой привычку находить, не выискивая, образы буквально под ногами. Не стал бы неплохим офицером-подводником — наверняка докатился бы до жизни весьма посредственного мечтателя-поэта. Писал бы о синих морях и дальних странах, коих отродясь не видывал, да подпаивал музу горькой. Почему-то все знакомые поэты (общим числом три, если считать и того чудика, который гордо именовал себя бардом и лабал под Высоцкого) для вдохновения употребляли. Он же, Годунов, — исключительно по праздникам. Причем не общепризнанным, а лично принятым.