– Это еще почему?! – немедленно взвилась Энрика.
– Потому что ты, когда играешь, зажмуриваешься.
В таком ее никто еще не обвинял. Энрика привыкла сражаться с
чудовищным гнетом церкви, с пренебрежительным отношением к своему
призванию, с открытой ненавистью к себе лично. И сейчас она
осеклась, хлопая глазами на Норберта, который, хлебнув еще раз,
снизошел до объяснений:
– Музыкант, если глаза ужмуривает, он мира не видит, людей не
видит. Играет сам себя и для себя. Ну, одному такое понравится, ну,
другому. А конкурс тебе не выиграть. Прослушивание – и то не
пройдешь. Вот попомни мое слово.
– Много вы понимаете! – возмутилась Энрика. – Да музыка – это…
Это и есть самое глубинное самовыражение! Это – душа, положенная на
нотный стан, распятая на нем, как…
– И чего? – Норберт протяжно зевнул. – Думаешь, такая у тебя
прекрасная, да интересная душа, чтобы целый мир заворожить? И не
мечтай! Мелкая у тебя душонка и – мелочная. Ни широты в ней, ни
глубины нету. Всей радости, что пиликать научилась, да дерзить. В
Вирте-то много женихов под окнами толпилось? Али полтора штуки, и
те – за интересом?
Энрике показалось, что ее в жаркий день ледяной водой облили.
Хотелось немедленно ответить этому пьянчуге, сказать что-то резкое,
обидное, обеляющее себя, но слова не шли. А Норберт, отлепившись в
очередной раз от кружки, добавил:
– Вот наберешься смелости глаза открыть, на людей, что тебя
слушают, посмотреть, – тогда и сдвинется что-то. Начнешь думать.
Учиться. Работать. А в работе – и душа развивается. Глядишь,
человеком станешь. Оно ж первое дело – человеком быть научиться. А
не то что – сперва замуж, а потом все остальное. Вот испортишь
парню всю жизнь, орясина этакая…
– Норберт, тебе, может, подлить? – Ева с кувшином подошла к
пьянице. – Ты такой разговорчивый, как будто в кружке на
донышке.
– А то как же? Плесни! – Норберт охотно подвинул хозяйке кружку.
– Золотая ты женщина, Ева. Эх, кабы не годы мои…
– И не обижай мою невестку, понял? А то вылетишь отсюда за милу
душеньку.
Норберт демонстративно закрыл рот ладонями и больше
действительно ничего не говорил. Да только Энрике от того легче не
стало. Будто лицо исплевали в одночасье… А вот и тот парень,
которому она «испортит всю жизнь».
Ульрих усадил его за ближайший к Энрике столик. Парень что-то
замычал, но Ульрих его утешил – «Тс-с-с, Теодор! Тс-с-с!» Вот оно
как, подумала Энрика. Значит, моего мужа будут звать Теодор… Надо
бы узнать, как фамилия моя будет.