***
«Коршуна
накормили тухлым мясом. Коршун отлетел к небесам»
Сожрал
записку и долго жевал ее, перекатывая во рту. Бумага горчила и воняла
чернилами. Написана от руки. Передана лично для него через охрану. Кем? Этого
теперь не знает и не узнает никто. Везде есть преданные ему люди, и не важно,
как их зовут. Они есть. Они рано или поздно найдут и выйдут на связь. Они
достанут инфу для него из-под земли даже без его просьбы.
Так
было всегда…Как будет теперь, не знает никто. Потому что теперь похоронена еще
одна его личность и появилась другая.
Записка
пришла на имя Лютого. Новая кличка молчаливого зека с ледяными глазами и
светло-русыми волосами. Заработал в драке, когда выдавил глаза соперника двумя
большими пальцами в первой же драке на вокзале.
Перечитал
несколько раз. Не хотелось верить, не хотелось признавать.
Он
знал, что это означает, знал, что Гройсмана больше нет. Потому что именно он
всегда был Коршуном для своих из-за горбатого еврейского носа. Оплакать,
помянуть. Ни хрена. Даже камень некуда положить* (по еврейским обычаям на
могилу приносят не цветы, а камни). Только мысленно отдать честь и сказать:
«Спасибо, друг, я буду скорбеть о тебе вечность, покойся с миром и прости…»
Потому что Гройсмана убили из-за него. Но старик ничего не сказал, он позволил
себя выпотрошить, но не произнес ни слова ни о Петре, ни о Марине…
И
болью затопило все существо. Адской, невыносимой, так, что выкрутило кости. Как
и всегда от мысли О НЕЙ.
Еще
тогда, когда увидел ее в тюрьме. Когда не поверил своим глазам и готов был
завыть, готов был заорать от бешеного удовольствия, тоски и злости. Чистейшей,
незамутненной ярости. Как посмела? Кто позволил? Кто дал ей право сюда идти и
рисковать собой и их сыном?
Он
сделал все невозможное, чтобы никто и никогда не узнал о ней, чтобы скрыть,
спрятать, уберечь. Да, ценой собственной боли, ценой разорванного сердца до
мяса, ценой выпотрошенных нервов и седых волос. Отказался. Дал ей возможность
жить дальше, обеспечил до последнего дня так, что хватило бы даже внукам.
А
она…упрямая сука. Она здесь. В долбаной, грязной дыре. Приперлась. Первым
желанием было наотмашь избить, вторым – прижать к себе так, чтобы у нее
затрещали кости. Не мог ни то и ни другое. Только трахать, как последнюю шваль,
на публику, потому что каждый угол долбаной комнаты для свиданий прослушивался,
если только и не просматривался. Трахать, кончать и сдерживаться, чтобы не
зарыдать, чтобы не обнять ее колени и спрятать там свое лицо, вдыхая запах ее
кожи.