Дитя во времени - страница 127

Шрифт
Интервал


Как назло, стихийный разговор стих именно в этот момент, и в наступившей тишине я с громким стуком пригвоздил говядину к тарелке, поднял свой скальпель и пробормотал зачем-то:

— Вот такие-то дела.

Дела были хреновые. Мясо дергалось в тарелке в предсмертных кон­вульсиях, я обливался потом и уже ни о чем на свете не думал, ничего не желал: только бы оно не выпрыгнуло на стол. Мне казалось в этой ужасной гробовой тишине, что бифштекс стонет и визжит под моим но­жом, и что я занимаюсь каким-то страшным делом, и что все замолчали именно поэтому, и я пилил его уже с яростью опьяненного кровью садиста, а нож был тупой и скользкий... В конце концов я расчленил бифштекс на три все еще больших куска, ­которые при сильном жела­нии можно было просунуть в рот, если его раскрыть пошире, и в одну минуту проглотил, почти не разжевывая, следы своего преступления.

Кажется, у всех гора свалилась с плеч. Я услышал, как Юлия Александровна спросила о чем-то Вику, та засмеялась, буркнул что-то Евгений Михайлович, но ко мне еще не обращались и как будто не замечали. Я отодвинул тарелку и выдавил: спасибо. Юлия Александровна налила мне огромную чашку крепкого чая, и разговор возобновился. Чай с одинаковой грацией может пить и профессор, и ученик средней школы — главное, не дуть на него (это я знал), не оттопыривать манерно мизинец (где-то читал, что это дурной тон) и не хлебать громко (ну это и ежу понятно) — и я приободрился.

Заговорили о школе, об экзаменах, об институтах и прочей чепухе, которая не переводится в семьях, где кому-то исполнилось 17 лет. Я в разговоре не участвовал. Нет, все старались, все меня жалели, все хотели помочь, все было замечательно, только без толку. Во мне все равно копилась мнительная обида. В таком состоянии у ме­ня вырабатывается острая, желчная наблюдательность и сверхчувствительность ко всякой фальши. Я замечал, как Евгений Михайлович старательно оберегает меня от расспросов и не смотрит в мою сто­рону (понятное дело, чтобы дать прийти в себя), как он преувеличен­но громко смеется (он вообще много смеялся, но как-то не верилось, что он балагур и весельчак), как он старается говорить о пустяках (что­бы я наконец расслабился и понял, что тут все свои и можно не умни­чать), как Юлия Александровна ласково, ­заботливо подкладывает мне печенье (Артур, все нормально, никто ничего не замечает, успокойся, глупенький), как она, глядя на мужа, видит боковым зрением меня (только женщины так умеют) и сострадательно думает, как мне еще по­мочь, и как они все вместе пытаются меня убедить, что ничего особенного не происходит, что они простые люди, ничего такого не заме­чают, и все нормально. Евгений Михайлович, добравшись до чая, стал рассказывать с юмором, как он поступал в институт и чуть было не провалился на последнем экзамене и как он волновался и боялся. Чувствовалось совершенно ясно, что он и сам не верит, что мог бы про­валиться, однако весь смак истории состоял в обратном, и домочадцы это понимали и хохотали — ну как же не смешно, Евгений Михайлович, оказывается, боялся! С таким же успехом Герой Советского Союза мог бы рассказать о своих страхах в том самом бою, за который его и пред­­ставили к Герою. Вика даже в ладоши захлопала, когда Евгений ­Михайлович признался, что спутал дату монголо-татарского нашествия на целых сорок лет — ведь он был по образованию историк!