Дитя во времени - страница 133

Шрифт
Интервал


А потом была песня про летний дождь, который падал шумными потоками на светлую березовую рощу. В той роще росли ландыши и малиновые колокольчики, и поздно вечером, когда солнце уже опускалось за деревья, сюда приходила необыкновенно прекрасная девушка в голубом сарафане, чтобы набрать букет. Откуда она приходила и куда потом исчезала, я не знал, и в этом была такая жгучая тайна и такая сладкая мука, что я не однажды плакал, уткнувшись лицом в подушку...

Потом я вскочил как ненормальный и полез в секретер. Три месяца я не открывал кожаные, распухшие от чернил тетрадки, запломбированные полосками бумаги вдоль и поперек. Три месяца они хранились под строжайшим секретом в секретном месте, остывая после яростных бурь коллективизации в тихой псковской деревеньке Выселки.

Выселки! Название-то какое... Уж и не помню, как родилось оно в моей непутевой голове. Странно даже: где-то там, под кожаным саваном, неистовый Мишка Кольцов, надрывая глотку, вносил великую смуту в дремучую крестьянскую жизнь, ломал церкви и ­вековые уклады, дрался и стрелял и в него стреляли; какие-то бородатые кулаки пили мутный самогон, блевали и грозили советской власти... Полно, да я ли это написал?

Разорвав бумажные крепи, я открыл первую тетрадь, помеченную не только моим именем, но даже адресом и паспортными ­данными, на случай — не дай Бог! — потери, и прочитал: «Три дня подряд лил нудный и по-осеннему промозглый дождь, утрамбовывая последние остатки грязного льдистого снега, и лишь на четвертые сутки, прорвав серую хмарь облаков, брызнуло на проснув­шуюся землю непривычно яркое апрельское солнце».

Н-да... Дальше и вовсе замелькали непривычные и чужие мне люди и имена: Марья, Егор, Афанасий, Никанор какой-то с длинной, но редкой рыжей бородой, которую он все время прихватывал, блин, левой рукой. Именно левой, что интересно! Суровый пасечник Мефодий, оказывается, насмотревшись на пчел, давно уже поверил в коммунизм и в колхозы, и у него в черной и, разумеется, окладистой бороде вечно запутывалась какая-нибудь несчастная пчелка, которую он осторожно, чтоб не повредить, доставал толстыми сучкообразными (так в оригинале!) пальцами и отпускал с ласковым напутствием: «Ужо боле не попадайся, глупая, ляти к детям малым». Настасья. Большая грудь. Лучистые глаза. Шестеро детей. Идея — материнство, надо полагать. Вихрастый, широкоскулый Серега. Любит голубей и мечтает стать летчиком. Авдей... Нет, ну придумал же: Авдей! Непростой был дедок, даром что без руки. Как прищу­рит свои выцветшие голубенькие глазки, в которых «билась на донышке всегда какая-то искринка потаенного смеха», как разгладит седые усы и бороду, «побеленную изморозью седины», как закурит крепчайший, «ядовито-духмяный самосад» (ловко управляясь одной рукой!) да как начнет вещать о смысле жизни — так хоть святых выноси! Я читал и не верил своим глазам: он у меня, бестия, говорил больше всех, и таким исконно-посконным, паскудным языком, что хотелось откашляться и сплюнуть. «Я чай...», «Ты чай», «Вишь ты, како дело», «Ить надо, како дело», " Эко ить будеть... Мабуть, и так..." и совсем уже непонятное и дикое: «Кубыть, трохи и осеть?» Политически грамотные фразы были обломаны увесистой деревенской дубиной до полной инвалидности: «Жизнь зачинается дюже крепкая, Михайло (это он Кольцова поучает), ноне спешить не след; середняк он неувесистый: куда сила — туда и он кажить».