Дитя во времени - страница 190

Шрифт
Интервал


Судорога проходит по моему телу, я задыхаюсь. Уже из последних сил я шепчу.

— Я люблю тебя... прости... Какая нелепость...

Последние слова почти не слышны. Потом — длинный, мучительный стон, и я успокаиваюсь навсегда с последней, печальной улыбкой на просветлевшем лице.

Потрясающе! Она рыдает, рыдают и сестры, и сам седой хирург, много повидавший на своем веку. Я слушаю их плач с наслаждением, упиваюсь их горем и раскаянием ненасытно. Особенно приятно смотреть на Вику — она больше всех виновата и больше всех раскаивается. Она сотрясается от рыданий. Ее успокаивает, обнимая за плечи, седой хирург; сестры суетятся со шприцами. Хорошо!

Быть мертвым так понравилось мне, что я, наверное, с полчаса смаковал этот образ: перед моим гробом вслед за Викой вставали все новые и новые лица: скорбный Андре, даже в траурную минуту высокомерно выделявшийся в толпе, стоял неподвижно, ­скрестив руки на груди и размышлял о людской подлости. Еще ­недавно толпа злобно преследовала меня за правду, за талант, за честность и вот теперь, когда выяснилось, что я герой и мученик, притворно скорбела. Он один вполне понимал меня по-настоя­щему; он знал, что мы с ним рождены не для этой жизни, что я был обречен. Но я ушел красиво, как и подобает благородному джентльмену, я оставлял ему надежду и мятую тетрадку с очень хоро­шими пессимистическими стихами, о которых никогда и никому не говорил. Потом я видел Китыча — своего старого верного то­варища. Сколько раз мы спасали друг другу жизни! Сколько раз пропадали, погибали и куролесили так, что чертям было тошно. Пуд соли мы съели вместе. Вот он стоит, потрясенный, как ребе­нок, хлюпает носом и трет глаза. Я знаю: он отомстит. Кому-то скоро будет очень плохо... А это кто? Ба! Катя! Крохотная, с широ­ко раскрытыми от ужаса и боли глазами. Ей тяжелее всех. Она одна любила меня по-настоящему, ей подарил я надежду, и она хранила ее в своем теплом сердечке. Я мог полюбить ее. Если бы жизнь ­сложилась иначе, у нее был не плохой шанс. Но я ушел. Навсегда. В это было невозможно поверить. Катю мне почему-то было жальче всех. Я видел, как она плачет горько-горько, закрывая лицо ладошками, видел, как пузырятся дешевые чулки на ее коленях, видел ­чернильную кляксу на ее школьном белом переднике, ее сгорбленную спину с острыми выпуклостями лопаток — она была такая жалкая, такая обделенная счастьем и любовью, что сердце мое разрывалось. Несколько раз я даже явился к ней живой, буквально на несколько минут, чтобы утешить ее и заодно насладиться ее ­изумлением и радостью, а потом опять погружал ее в горе и смертную тоску, умирая, а потом опять являлся из небытия, пока она сама не умерла, видимо, от нервного истощения... Был еще Пашка. Он кусал побелевшие губы и мрачно переглядывался с Китычем. И все это сопровождалось музыкой — то громкой и траурной, то тихой и печальной.