Так началась вся эта кутерьма.
Собственно, я не против любви. Я даже был влюблен, и по-настоящему,
еще в восьмом классе. Правда, я ее выдумал, но так живо, блин,
выдумал, что на других смотреть не хотелось. Ее звали АЛИСА. У нее
были белокурые волосы с темно-золотым отливом и тяжело больная
мать, которая едва сводила концы с концами, работая в госпитале для
ветеранов войны санитаркой. Отец оставил их, а заодно и свою
проспиртованную оболочку, когда Алисе было шесть лет. Когда ей
стало тринадцать, она подцепила где-то туберкулез и, в сущности, ей
ничего не светило в будущем, кроме больничной койки.
Вот это была любовь! Какая она была
гордая! Как мило злилась она, если я приносил в их дом свежие
фрукты, купленные на рынке по фантастической цене. Напрасно я
уверял ее, что деньги выиграл в спортлото и мне их некуда девать.
Она-то знала, что по ночам я вкалываю на товарной станции,
разгружая вагоны с мукой и картошкой вместе с бомжами и студентами.
Ее голубые глаза чудесно сверкали, а чахоточный румянец вспыхивал
ярче: «Не смей этого никогда делать, Артур, — говорила она, не
прикасаясь к сочным персикам и гранатам, вываленным сказочной
грудой на их стареньком фанерном столике в коммунальной кухне. — И,
пожалуйста, не лги мне больше про спортлото. Я все знаю».
Еще бы она не знала! У меня после
бессонных ночей и адской работы черные синяки были под глазами, а
иногда и свежий кровоподтек — это когда я дрался с бомжами из-за
денег. И только старушка мать, тоже чахоточная, с добрым, рано
постаревшим страдальческим лицом, награждала меня благодарным
взглядом печальных кротких глаз.
Алиса была, безусловно, красива, но в
ее красоте не было надменности, скорее наоборот: она стеснялась
своей внешности, которая мешала разглядеть в ней чистую, духовную
природу. Она так была непохожа на своих глупых подружек, которые
только и могли судачить о своих ничтожных романах, подружки ее
возненавидели, и она была совсем, совсем одна.
Вечерами, помогая матери, Алиса мыла
полы в госпитале, а по воскресеньям мы ходили с ней в нашу любимую
березовую рощу, где я чи-тал свои стихи, а она свои, проникнутые
осенней печалью и предчувствием близкой кончины. Рядом с ней я был
настоящим здоровяком и стыдился этого.
Попробовал бы я ее поцеловать!
Однажды это чуть было не случилось. Я только что случайно узнал,
что болезнь, которую она тщательно скрывала от меня и от матери,
обострилась и операция неизбежна-на. Мы сидели на поваленном
дереве, и она вдруг призналась мне, что страстно хочет жить. Редкие
капли дождя гулко разбивались о сухие листья, я обнял ее тонкую
талию и... «Нет, Артур, — сказала она, — мне не нужно жалости, а
это жалость. Не спорь, милый». И тут она сама поцеловала меня в
щеку и, вскочив, побежала по лесной поляне, а я сидел на сухом
шершавом дереве, поросшем грибами, и мне хотелось умереть
прекрасной смертью, и слезы душили меня...