Все эти истории были до того одуряюще
нудные, пошлые, что я, помню, сперва с дуру решил, что в этом
заключается какой-то особый юмор и даже сперва подхохатывал ей и
пытался острить, идиот. А потом понял: ничего смешного. Все
всерьез.
Я попробовал анекдоты. Я знал их
множество и начал прямо с сальных. Увы, это оказалась не так-то
просто. Рассказывать их я не умел: смущался и краснел, как девица.
К тому же наиболее острые и в общем-то ключевые матерные фразы я
вынужден был заменять беспомощными, пресными синонимами, так что
получалось нечто странное — вроде безалкогольного самогона... Я
знал еще несколько английских, только после первого понял, что
заехал и вовсе не туда: Мила переспросила конец, потом начало,
потом я все пересказал, и таким унылым голосом, что самому стало
непонятно: что тут смешного?
Тогда меня заело. Ведь когда человек
не смеется вашим шуткам, то одно из двух: либо он дурак, либо — вы.
В конце концов я начал рассказывать все вперемешку: и еврейские
анекдоты, и садистские, и про Чапаева, и про Брежнева, и про
Ленина, и про Никсона и — наконец-то! — что-то вышло. Правда, Мила
смеялась не там, где я загадывал, и смеялась как-то резко,
отрывисто и неприятно, и все-таки это был смех, пусть плохонький,
но отрадный. Глаза ее уже не пугали меня своей безжизненной
пустотой, в них засветилось некое подобие интереса, что-то вроде
первого проблеска жизни после клинической смерти. Дальше — больше:
я приноровился. Лучше всего на нее действовали анекдоты, которые я
помнил с седьмого класса. После восьмого начинались затруднения, а
после девятого я мог уже и не стараться.
К счастью, в парке был небольшой
выбор аттракционов, и, отходив положенные круги, мы шли к Чертову
колесу — это были самые светлые минуты наших свиданий. В кабинке
Мила прижималась к моему плечу и тяжело дышала мне в ухо, а я
почему-то, чувствуя себя в эти мгновения самцом и героем, орлом
озирал окрестности и наслаждался тем, что слова наконец-то не
нужны.
После колеса тоже была приятная часть
программы: мы шли в кафе. Неподалеку от парка я обнаружил довольно
заброшенное заведение, где рубля за полтора пожилая тетка в халате
цвета застиранной простыни отпускала нам по двести граммов
подтаявшего льдистого мороженого и наливала по стакану
мутно-оранжевого напитка без цены и названия. В кафе было тихо и,
пожалуй, даже уютно. Посетителей было мало — в основном дети и
алкоголики. Тетка мирно зевала за стойкой; серый пожилой кот ходил
между столиков или дремал на подоконнике; никто не ругался, не
суетился, не пижонил. Мы ели мороженое молча и быстро, быстро из-за
меня, поскольку я уже чуял близость разлуки и несколько
возбуждался, и торопился, словно лошадь, почуявшая стойло.