***
Дальнейшая моя жизнь оказалась
не самой легкой.
Мацуда Хирото гонял меня как
вьючную скотину и осаживал как дикую собаку, и дрова пришлось
потаскать из зимнего лесу, и лед рубить в зимней горной речке,
чтобы добраться до воды.
Кормился он теперь от нашего
очага. Дома я благодаря его непрерывным поручениям не
бывал.
Прежде всего он принялся
ставить мне правую руку. Он заставлял меня язвительным словом все
делать только правой: воду таскать, есть палочками, махать его
коротким мечом, держать кисть и сопли вытирать, только что по земле
на ней не ходить, хотя, думаю, могло дойти и до этого.
Когда язвительные речи
перестали помогать, он просто привязал мою левую руку к поясу и
отправил меня так рубить дрова. Первым делом я едва не отрубил себе
пальцы на ноге.
Потом-то я приноровился. Но
сказать, что мне это не нравилось, значило не сказать ничего. Я
являлся домой едва живой и падал как мертвый. Утром я не мог
сказать, что проснулся, пока холод темного утра не выгонял из меня
вожделенный сон. Я был измотан, я был изможден.
— Что ж ты такой криворукий? —
язвительно терзал он мою нежную душу. — Хорошо еще, что не хромой.
Никогда не видел, чтобы так корчились с кистью в руках.
— Вам проще, учитель, — рыдая
над текстом из «Троецарствия», что он поручил мне переписывать тем
днем, отозвался я. — У вас нет такого увечья. Вам не приходилось
так мучиться!
Мацуда, не говоря ни слова,
протянул мне обе руки с выставленными вперед натруженными ладонями,
безнадежно глубоко исчерченными трещинами складок, и только тогда я
узрел, а до того все это время он умудрялся как-то это от меня
успешно скрывать, что на его правой ладони недостает большого
пальца!
— Я знаю об этом все, —
негромко отозвался он.
Он не мог держать меч в правой
руке, он не мог согнуть лук так же, как все. Такое увечье делало
человека калекой, почти неприкасаемым. Но он все это мог и был в
этом лучше многих, уж мне-то это теперь доподлинно
известно.
Пожалуй, он знал об этом куда
больше, ведь когда-то он был правшой и сумел переучиться, да так,
что я, имевший непосредственный болезненный опыт, не замечал
иного.
И я заткнулся.
Позже я узнал, что на моем
учителе намертво повисла презрительная кличка — Левша. Никто,
конечно, не осмеливался сказать ему это в лицо. Но служба его была
определена сразу и навсегда — никакой больше службы. Никогда и
нигде. В государстве Четырех морей все гармонично и левшей в нем
нет. Левша — урод, калека, изгой. Таким он и был. Уродом и изгоем.
Опасным уродом и изгоем. И бесполезным. Без поддержки моей семьи
этот человек умер бы от голода, в нищете, всеми старательно
забытый.