Шеф с системой в новом мире - страница 8

Шрифт
Интервал


Я, не оборачиваясь, позволил себе кривую усмешку. Наконец-то.

— С огромным удовольствием, шеф.

И в этот самый момент, на пике своего маленького, горького триумфа, я уловил его. Тонкий, но настойчивый, тошнотворно-сладковатый запах. Запах, который на профессиональной кухне был страшнее пожара. Запах, означающий неминуемую катастрофу.

Бытовой газ.

Я резко обернулся. Серж, ослепленный гневом, шагнул ко мне, видимо, чтобы схватить за китель. Его дорогая, начищенная до блеска туфля зацепилась за газовый шланг, идущий к одной из конфорок… Металлический наконечник окончательно сорвался с патрубка с тихим, зловещим шипением.

Я открыл рот, чтобы крикнуть, чтобы предупредить, но было поздно. Я лишь увидел, как от открытого пламени соседней горелки, где томился мой идеальный соус, к полу метнулась тонкая, почти нереальная голубая искра.

Мир исчез. Растворился в ослепительно-белом, беззвучном свете и оглушительном реве, который, казалось, разорвал саму ткань реальности. Последней моей мыслью, до смешного спокойной и профессиональной мыслью в этом апокалипсисе, была:

«Надеюсь, гребешки на пятом столе успели остыть до идеальной температуры в шестьдесят два градуса».

Ослепительный, всепоглощающий белый свет, который стер мир, сменился не тьмой, а ее отсутствием. Пустота. Вязкое, безмолвное небытие, лишенное звуков, мыслей и ощущений. Я парил в этом ничто, бесконечно долго или всего лишь мгновение — время здесь не имело значения.

Разум, привыкший цепляться за детали, за текстуры и ароматы, оказался в вакууме, и это было страшнее любой боли. Это была не смерть, как ее описывают в книгах, а полное, тотальное аннулирование. Конец всего.

Потом, из самой глубины этой бездонной пустоты, словно первый росток, проклюнулось ощущение.

Холод.

Он не пришел извне, он родился внутри, в самой сути моего нового существования. Глубокий, вязкий, пронизывающий до костей холод, какого я не чувствовал с тех самых пор, как подростком сбежал из промозглого приюта в детстве, где вечно пахло сыростью.

Следующим камнем в этой кладке стала боль. Она не ворвалась криком, не обожгла, не пронзила. Она просто была. Тупая, тягучая, всепроникающая боль изможденного, истерзанного тела. Она гнездилась в каждой клетке как плесень, проросшая в сыром хлебе.

Ныли кости, словно их долго вымачивали в ледяной воде, а затем медленно скручивали. Протестовали мышцы, которых, казалось, почти не осталось под кожей — они болели не от напряжения, а от его отсутствия, от слабости, от атрофии, от того, что тело начало пожирать само себя в отчаянной попытке выжить. Болела даже кожа, стянутая слоями въевшейся грязи и покрытая мелкими ссадинами.