Последний раз я встречался с ним осенью 1970 года. Как всегда, по приезде в Москву он остановился в родном общежитии, хотя диплом давно защитил с отличием. На этот раз ему выделили отдельную комнату в угловом уютном «сапожке». В это время у заочников шла экзаменационная сессия, общежитие гудело, как растревоженный улей. Прославленного Рубцова позвали пировать к себе заочницы. Он приглашал меня с собой, ибо не любил бывать один в женском окружении, тем более что спервоначалу приходил трезвым. На сей раз я мараковал над рукописью и скрепя сердце отказался. Николай презрительно махнул на меня рукой и отправился на женский этаж.
Про женщин в его жизни я не знал ровным счетом ничего. Он нежно вспоминал свою далекую дочурку, печально напевал про нее свою чудесную «Прощальную песню», но о ее матери при мне не обмолвился ни словом. Равнодушно наблюдал за нашими скоротечными студенческими романами, чуть, казалось, брезгливо относился к оголтелым поэтессам. Женщинам того круга, где он вращался все эти годы, душа была не нужна, несмотря на их рифмованные и прозаические заклинания, а кроме души, да и то потаенной, глубоко-колодезной, у него за душой ничего не было. Поэтому из-за своего адского самолюбия он поневоле держался с ними заносчиво, а на деле – застенчиво и уязвленно.
А тут вдруг как прорвало. Часа через два ко мне забегает веселенький Коля и кричит с порога: «Вася! Я уже одну сводил к себе! Потом расскажу!» – и исчезает стремглав.
Часа через полтора – более замедленно и не менее изумленно: «Вася! Я и другую сводил! И еще за одной схожу!» – и улыбчивое удаление.
Не знаю, дошло ли дело до третьей, но, кажется, среди этих заочниц и была его роковая судьба.
А кончилась пирушка ужасно. Далеко за полночь опять забрел ко мне Коля, озираясь, попросил проводить в свою комнату. Мы пошли по пустынному коридору в полном молчании. Около поворота в «сапожок» он остановился и прошептал: «Выгляни, они там?». Я, спросонья, недоуменно выглянул за угол, в «сапожке», конечно, никого не было. Мы зашли в комнату. Рубцов с великой тщательностью поставил по стулу к дверцам встроенных платяного и посудного шкафов, приговаривая: «Теперь не вылезете!» – и осознанно простился со мной.
Мне все было ясно. Но я тогда не придал этому особого значения, за годы учебы навидался всякого. Страшнее казалось, когда из окон с шестого этажа сигали, вены резали или вешались в тех же платяных шкафах. А уж с чертями в общежитии общался каждый пятый поэт.