— Что-что?
— Любой путь — лишь один из тысяч, —
пояснил дон Хуан. — Но воин выбирает только путь с сердцем. А ты
воин. Вернее, можешь им стать.
— Предположим, я уже выбрал свой
путь, — заметил Кромлех.
Дон Хуан замотал головой.
— Ты про записи моих предков, которые
хочешь читать? — спросил он с некоторым презрением. — Они
совершенно не важны. Знание записать невозможно. Зафиксированное
знание обращается в свою противоположность. Все, что ты хочешь
узнать о тех людях, расскажу тебе я. Или они сами...
Уже некоторое время юноша чувствовал
за словами индейского колдуна что-то... некое двойное дно. Даже
мерцание его фраз в воздухе стало казаться хитрым и
двусмысленным.
— Что ты знаешь о моем пути? — резко
спросил Женька и почувствовал, что и правда задет.
Гулкий смех индейца стал его
раздражать. Правда, на сей раз дон Хуан лишь хохотнул.
— Да все, — ответил он. — Я же
сказал, что курю тебя. А это значит, что все твои тайны — мои.
Он хитро взглянул на юношу.
— Думаешь, твоя тайна — такая уж
тайна?
— Ты о чем? — Женька
встревожился.
— Да о том свитке, который белые
украли из мертвого города, а ты украл у них.
В воздухе перед ними появилось
видение сложенного гармошкой свитка, покрытого причудливыми
значками.
«Это галлюцинация, его на самом деле
нет», — успокаивал себя Евгений.
Никто не должен был знать о кодексе
фон дер Гольца. Никто в этом мире.
Иосиф Виссарионович Сталин.
СССР. Кунцевский район Московской области. Ближняя дача. 5 марта
1947 года
Поляки утомили хозяина. Их делегация
сидела в его кремлевском кабинете два часа, нудно и подобострастно
убеждая уменьшить поставки угля по «специальной цене» —
замаскированная контрибуция, выплачиваемая углем, «продаваемым» в
СССР за копейки. Хозяин и сам давно уже решил облегчить этот оброк
Народной Польши наполовину, но делал вид, что упирается, и даже в
какой-то момент стал бросать на просителей гневные взгляды, слегка
подергивая усом. Это вызвало у них приступ ужаса, но свою жалобную
песню они отважно продолжали, чем даже заслужили его скрытое
одобрение.
Поляков он не любил. Давно, может, с
войны 20-го года. Горечь поражения продолжала грызть его, хотя вину
за него он возложил на политических противников. В 39-м он
поквитался с Польшей, разделив ее с психованным Гитлером, но
осознание унижения не стало менее едким. Унижение вообще было самым
страшным из того, что могло с ним случиться. По крайней мере, он
сам так думал.