Четвертый кодекс - страница 44

Шрифт
Интервал


— Что-что?

— Любой путь — лишь один из тысяч, — пояснил дон Хуан. — Но воин выбирает только путь с сердцем. А ты воин. Вернее, можешь им стать.

— Предположим, я уже выбрал свой путь, — заметил Кромлех.

Дон Хуан замотал головой.

— Ты про записи моих предков, которые хочешь читать? — спросил он с некоторым презрением. — Они совершенно не важны. Знание записать невозможно. Зафиксированное знание обращается в свою противоположность. Все, что ты хочешь узнать о тех людях, расскажу тебе я. Или они сами...

Уже некоторое время юноша чувствовал за словами индейского колдуна что-то... некое двойное дно. Даже мерцание его фраз в воздухе стало казаться хитрым и двусмысленным.

— Что ты знаешь о моем пути? — резко спросил Женька и почувствовал, что и правда задет.

Гулкий смех индейца стал его раздражать. Правда, на сей раз дон Хуан лишь хохотнул.

— Да все, — ответил он. — Я же сказал, что курю тебя. А это значит, что все твои тайны — мои.

Он хитро взглянул на юношу.

— Думаешь, твоя тайна — такая уж тайна?

— Ты о чем? — Женька встревожился.

— Да о том свитке, который белые украли из мертвого города, а ты украл у них.

В воздухе перед ними появилось видение сложенного гармошкой свитка, покрытого причудливыми значками.

«Это галлюцинация, его на самом деле нет», — успокаивал себя Евгений.

Никто не должен был знать о кодексе фон дер Гольца. Никто в этом мире.

Иосиф Виссарионович Сталин. СССР. Кунцевский район Московской области. Ближняя дача. 5 марта 1947 года

Поляки утомили хозяина. Их делегация сидела в его кремлевском кабинете два часа, нудно и подобострастно убеждая уменьшить поставки угля по «специальной цене» — замаскированная контрибуция, выплачиваемая углем, «продаваемым» в СССР за копейки. Хозяин и сам давно уже решил облегчить этот оброк Народной Польши наполовину, но делал вид, что упирается, и даже в какой-то момент стал бросать на просителей гневные взгляды, слегка подергивая усом. Это вызвало у них приступ ужаса, но свою жалобную песню они отважно продолжали, чем даже заслужили его скрытое одобрение.

Поляков он не любил. Давно, может, с войны 20-го года. Горечь поражения продолжала грызть его, хотя вину за него он возложил на политических противников. В 39-м он поквитался с Польшей, разделив ее с психованным Гитлером, но осознание унижения не стало менее едким. Унижение вообще было самым страшным из того, что могло с ним случиться. По крайней мере, он сам так думал.