И лишь к одному человеку из этих, связанных судьбой, трёх были добры погореловцы безоглядно – к Ванюшке: кто родился – разве он не прав! И даже как-то особенно были рады ему: ведь по какому случайному случаю явился он на свет… Ванюшка точно бы и сам понимал это: был он резв и весел. Да и что ему было за дело до всего и до всех. И верно: человек только ещё родится, а уж имеет мать, дом и деревню – родину, то место на земле – единственное, – которое он никогда не спутает ни с каким другим местом.
2
Напрасно предрекали погореловцы Ванюшке голозадое и впроголодь житьё. Хоть Полохало и не знает, для чего люди в зеркало заглядывают, хоть и забывает она подтягивать чулки, сползающие ниже коленей, хоть она и бегает и в клуб на полы, и в магазин за хлебом в одном и том же халате уборщицы, но Ванюшка у неё – бел-белёшенек. Не знали, выходит, односельчане всех изъянов Полохала: при деньгах – а замарашка. Но нет худа без добра: у Ванюшки и костюмчик, и ботинок не одна пара, и даже – на зависть одноклассникам – ручка с закрытым пером. И такой он ухоженный, подтянутый, да ещё и в очках, что поглядишь на него – и невольно подумается: не кого ли это из местного начальства сынок? А ведь так говорили: «Это Ванюшка по породе таков». И раз уж так говорили взрослые, то чего от мальчишек-подростков ждать!..
Прикинула, видно, судьба, что пора и Ванюшку втягивать в затеянный ею круговорот, дошёл, мол, черёд и до него. Учился Ванька уже в шестом классе, и было это для него, как и для сверстников его, волнующее, словно преддорожное, время, когда снятся нежно-удивительные сны и когда синяки под глазами молвят не только о мести за отказ подшпаргалить, но и о той волнующей, злой и чистой, зависти, которая ещё не названа ревностью. Именно в это самое время кто-то из приятелей и обозвал Ваньку Иваном Назаровичем. И узнал Ванька дрогнувшей душой то, о чём раньше и не думал и о чём, как оказалось, знают все. Видно, беспечально ему было возле матки Полохала, если только теперь, так неожиданно, он ощутил холодную пустоту в одной руке: все-то сверстники шли по жизни, держась обеими руками: за мать, за отца, – и стал Ванька искать и для другой своей руки тепла.
Вот и стал Иван Назарович с некоторых пор чувствовать на себе затаённый и щекочущий взгляд, и всё чаще и чаще попадался ему на дороге долговязый белобрысый очкарик, который говорил своё дурацкое «Здра-авствуте!» почему-то теперь издалека, а потом останавливался ожидающе и с недоумением смотрел на проходившего мимо – в эту минуту особенно торопливого – председателя сельпо; и всё труднее и труднее становилось Ивану Назаровичу придавать своему голосу степенность и важность, когда он выдавливал из себя: «Э-э… Добрый день». И без того тяжко было жить председателю сельпо в одной деревне с человеком, в котором он узнавал себя – мальчишку, а теперь стало невыносимо. Раньше Иван Назарович делал вид, что у него в жизни нет ничего такого, из-за чего бы ему волноваться, – и вот сделался его грех его же собственной тенью. Стал он бояться, как бы односельчане не подумали, что неспроста часто встречаются на дороге двое людей – мужчина и мальчуган, неспроста что-то бормочут друг другу – уж не договариваются ли о чём?.. И не вытерпел Иван Назарович этого своего подозрения, не сумел соблюсти себя до конца: сама рванулась его рука к белобрысой голове, схватила оттопыренное ухо, крутнула его так, что оно чуть не осталось в костистом кулаке, и простонал Иван Назарович, болезненно оскалившись: «Чего-о, чего-о тебе надо?..» А потом он пошёл своей дорогой, досадуя на себя за несдержанность, и нетерпеливо вытер руку носовым платком.