Я невольно смотрел на ее руки. Понимал, что это нехорошо, но смотрел на короткие пальцы-обрубки. Надежда резким движением убрала руки за спину.
– У мужиков любовь, как сосновая лучина, прямая, сухая, занозистая, – заговорила она, – а у бабы – крученая, словно старый пенек, из каких гонят скипидар. Мужику с его палочной прямотой не понять, какими ходами бродит в женском сердце эта самая проклятая любовь. Отдать себя любимому на заклание – да разве есть счастье выше этого?..
Надежда начала свою исповедь сумрачно. Подняла на меня глаза, молит о снисхождении.
– Ты замечал, как ходит счастливая? – спросила она, но ответа не ждала, сама пояснила: – За километр опознаешь: не идет – лебедушкой плывет, земли не чувствует под собою. На кого глянет – одарит радостью, к кому прикоснется – от болей исцелит.
– Ума не приложу, – удивился я, – как ты все это проделала? Руки – сплошная рана, а часового оглушила.
– Не помню, словно зачумленная была. Терещенко колдовал над моими руками – влил в меня стакан спирту. Спьяну все… Освободила Чухлая, наделила своим платьем, вывела за село. Он на колени встал, ноги целует. «Ты, – говорит, – самая золотая на свете». А меня брезгливость одолела, словно наступила на раздавленную жабу. От той поры он для меня умер. А не освободила бы, страдала, ждала, надеялась. Получила бы весть, что расстрелян, а все равно ждала бы…
Это было выше моего понимания. Может, действительно, я был болен «мужской прямотой», как говорила Надежда.
– Руки вскоре поджили, – продолжала она. – Ловко тогда Терещенко их заштопал. Засватал меня Шоха.
– Сугонюк?
Она кивнула.
– Говорит: «Я из-за своей любви к тебе чуть не лишился жизни. Не утек бы в свой час, повесил бы Чухлай». По первому разу я поднесла Шохе гарбуз. Угнездилось во мне презрение ко всему, что связано с бандой. Но жила я в хате у отчима. Трудилась, как пара волов, а все равно считалось, что ем чужой хлеб. Мать стала меня уговаривать: «Чего брыкаешься? Какой порядочный теперь на тебе женится?» Конечно, я была невеста не первой свежести. Двадцать шестой год… И Чухлаем таврована. Правда, ребеночек его родился мертвенький, оно и к лучшему. Мать не догадывалась, а Шоха знал, что я не бесприданница.
«Чухлаевские подарки», – мелькнуло у меня.
– Года три мы жили с Шохою, как все, – вела свою исповедь Надежда. – Обзавелись землицей. Но бог не дал детишек. Шоха меня за это поругивал, Чухлаем попрекал. Случалось, и ударит под пьяную руку. Я терпела: чувствовала себя виноватой. Бегала к бабкам-ворожеям, ходила к врачам. Врачи в один голос: «Ты, Надежда, женщина совершенно здоровая, можешь рожать целую дюжину. Надо бы проверить твоего мужа». Мой Шоха на дыбы: «Я мужик крепкий, мне твои врачи до фени!» Чтобы доказать свое, стал ходить к чужим бабам. Но чего нет – того не найдешь. Погоношился и сходил к врачам. От той поры стал тише воды, ниже травы. Я ему предлагала: «Возьмем сироток: мальчика и девочку». Он все сопел-сопел: «Нажитое кровавым потом отдавать чьим-то байстрюкам!» А однажды взбеленился: «От тебя, видать, пошло, бабы по селу треплют, что я сухостойный… Съездила бы в город, привезла оттуда в своей утробе… Все бы думали, что он мой, и я бы тебя простил». Ох и умылся он у меня, чертов кобель, за такие слова красной юшкой.