Мысли путаются, перед глазами всё ещё стоит эта девчонка с леденцом. Чья она? Где родители? Может, лежат под обломками того же дома, откуда она выбежала? А может, и нет никого – война не разбирает, кого осиротить. Мы едем вперёд, туда, где грохочут орудия, где наши товарищи ждут патроны. Проскакиваем простреливаемый участок, как сквозь огненные ворота, вкатываемся во двор полуразрушенного дома. Здесь наши. Пехота, артиллеристы, связисты. Грязные, закопчённые, с воспалёнными от недосыпа глазами. Но живые. Гимнастёрки пропитаны потом и порохом, пилотки сбиты набок, у многих вместо сапог – обмотки и трофейные ботинки.
Лейтенант подбегает к нам, планшетка болтается на боку. Лицо его – серое от усталости и пороховой гари, но глаза горят лихорадочным блеском.
– Молодцы, что прорвались! – выдыхает он, и в его голосе слышится не просто облегчение, а что-то большее – надежда, которую мы почти разучились чувствовать за эти годы. – Патроны на исходе были. Ещё бы час – и отбиваться пришлось бы кирпичами.
Он смотрит на нашу машину, груженную ящиками с боеприпасами, как на чудо, как смотрели, наверное, наши предки на первый весенний дождь после засухи. В его взгляде – жадность жизни, которая сильнее смерти.
Мы начинаем разгружать ящики. Руки работают сами, с механической точностью, отработанной за годы войны. Движения экономные, выверенные – ни одного лишнего жеста, ни одного напрасного усилия. Война научила нас беречь силы как патроны. Но перед глазами всё стоит та девчонка.
– Эй, сержант! – окликает меня пожилой артиллерист с перебинтованной головой, бинты пропитались кровью и пожелтели от пота. – Закурить найдётся? Душа горит…
Я протягиваю ему свою самокрутку, скрученную из трофейной газеты:
– Последняя. Махорка на донышке, но крепкая, как у самогона.
Он затягивается, прикрыв глаза от удовольствия. Морщины на лице разглаживаются, словно годы войны отступают на мгновение. В этот момент я вижу, каким он был до войны – наверное, учителем в сельской школе или счетоводом в колхозе. Человеком, который никогда не думал, что будет стрелять.
– Слыхал новость? – спрашивает он, выпуская дым тонкой струйкой. – Говорят, над Рейхстагом знамя водрузили.
– Правда? – у меня перехватывает дыхание, словно кто-то сдавил горло. Не от боли – от чего-то другого, для чего у нас, фронтовиков, даже нет названия. Это чувство сильнее радости, глубже облегчения, острее счастья.