В самый же первый учебный день в просторном каменном холле старинного здания на юге Антверпена меня встретила куратор – дама коренастая, невысокого роста, коротко стриженая и с проседью в волосах. Она взглянула на меня большими продолговатыми глазами выцветшего голубого цвета, которые казались стеклянными, и заговорила по-русски без ошибок, но с акцентом и какой-то утомительной монотонностью в голосе, выражавшей, как я сразу верно заметила, безразличие. Она незамедлительно ввела меня в просторный кабинет со стеклянными стенами и потолком и на широком дубовом столе разложила несколько длинных исчерченных от руки листов. Это было расписание курсов. Однако она тут же пояснила, что выбор мой был весьма ограничен за незнанием голландского, этим в общем-то и было всё сказано. «И ещё», добавила она, «на программу магистра вам лучше не ходить, у нас считается, что русские студенты не дотягивают до неё». С этими словами она повернулась на тупых каблуках своих аккуратных туфель и вышла, оставив меня один на один с длинными исчерченными листами бумаги.
Выбор предметов был таким образом невелик. Голландского я не знала, а на французском здесь говорить отказывались (в противоположность тому, что утверждали в моём университете!). Вся эта затея, как я поняла позже, была организована именно для фламандцев, изучавших русский – им было выгодней ездить в небольшой провинциальный сибирский город, чем в Москву, а я, соответственно, просто стала разменной монетой… И хотя я и начала было ходить на занятия, но пользы какой-либо они мне не приносили.
Чаще всего занятия напоминали хаотичный поток данных, фраз, каких-то фактов, со студентов никогда ничего не спрашивали, никогда не задавали им заданий. Программы у преподавателей словно и не было, и они, казалось, вырывали откуда-то куски информации по воле души своей. А однажды я и вовсе наткнулась на явно нерасположенного ко мне профессора, который так и заявил при всех, что студентам по обмену он уроков не даёт, и выпроводил меня за дверь. Острый укол унижения больно ужалил меня куда-то в живот, и крупные солёные слёзы закапали на, как помню тогда, вязаный серый жилет. В пустынном белом коридоре с высоким потолком, который я невольно сравнила с католическим монастырём, никого не было, и я, облокотившись на широкий подоконник, дала волю слезам, пока они совсем не иссякли и глаза не обсохли окончательно. А потом долго с примесью набежавшей грусти смотрела на пустынный внутренний двор университета, вымощенный крупной чёрной и белой плиткой в шахматном порядке, пока не успокоилась совершенно.