– Дыши! – закричала она, наклоняясь, пытаясь сделать искусственное дыхание. – Лиза, дыши! Пожалуйста!
Но губы дочери не отзывались. Грудь не поднималась. В глазах Эллис поплыли чёрные пятна. Отчаяние, острее любой физической боли, пронзило её насквозь. Она собрала безвольное тело дочери на руки, прижала к себе, качаясь на коленях посреди руин и пыли. Её плач был беззвучным, сотрясающим всё нутро. Горло сжал тугой, невыплаканный ком. Она прижимала к себе самое дорогое, что у неё было, и чувствовала, как тепло уходит. Как жизнь истекает сквозь пальцы – вместе с кровью на синей куртке.
Вокруг засуетились люди. Прибежал кто-то из служителей собора. Послышались сирены скорой помощи, доносящиеся с улицы. Но Эллис ничего этого не видела, не слышала. Её мир сжался до холодного камня под коленями, до тяжёлой, неподвижной ноши на руках и до всепоглощающей, оглушающей тишины. Тишины, которая воцарилась внутри неё самой. Тишины, которая всегда теперь будет звучать в её ушах громче любого крика.
Тишины смерти.
И сквозь эту тишину, сквозь пелену пыли и боли, ей почудилось нечто. Не звук. Ощущение. Как будто огромный, невидимый рот где-то в самых недрах собора – под этими плитами, под этим алтарём – на миг приоткрылся… и с наслаждением втянул в себя вырвавшийся с последним вздохом Лизы тёплый, яркий сгусток жизни. И снова сомкнулся, насытившись. Оставив после себя лишь ледяной, беспросветный холод и эхо обрушения, затихающее в тёмных углах сводов.
Эллис Бреннан сидела на коленях, прижимая тело дочери, и не плакала больше. Она смотрела в пыльную мглу, где ещё недавно висел балкон, и в её застывших, ничего не видящих глазах отражалась лишь бездонная чернота утраты.
И тень.
Огромная, холодная тень собора Святого Игнатия, накрывшая её навсегда.
Холод в Хейвен-Роке был иным. Он не просто кусал кожу, как в Бостоне; он проникал глубже, в кости, в душу, словно сам воздух был пропитан ледяной, соленой тоской Атлантики. Эллис Бреннан стояла на гранитных ступенях Собора Святого Игнатия, дубленка плотно застегнута, воротник поднят против ноябрьского ветра, рвущегося с залива Пенобскот. Ветер свистел в узких улочках городка, гоняя потемневшие от влаги листья кленов и вороша крыши домов, выкрашенных в унылые, выгоревшие оттенки – серый, голубой, грязно-бежевый. Воздух пах рыбой, водорослями и… чем-то еще. Гнильцой? Застоем? Грустью, как сказала Лиза в тот первый, роковой день. «Пахнет рыбой и грустью, мам».