Налитыми кровью глазами Зорин смотрел на Кровина, на стакан воды, которую мальчик и не думал пить, на разочарованное лицо Мерлина, на маленький пульт, который он только сейчас заметил в руках директора.
– Мальчик, безусловно, будет наказан, Блик. Но лишь за то, что попался.
Перед тем, как яд парализовал его сердце, старший инспектор Дома Надежды услышал голос Мартелла, тихий, почти печальный:
– В нем очень мало Бездны, директор. Мне и его нужно съесть? Как Лору?
А ты умеешь удивлять, Кровин, подумал Блик. Это была его последняя мысль.
– Огромная толпа, заполнившая площадь, будто сошла с кадров старой немецкой хроники: факелы в руках, тупые озлобленные лица, искаженные в пляшущих отблесках пламени. Только на этот раз сжигать собирались не книги, как в те далекие тридцатые, а меня. Меня, привязанного к столбу на деревянном помосте. Люди выкрикивали обвинения, сжимая кулаки или тыча в мою сторону пальцами. Факелы вздрагивали в их руках, отбрасывая на лица причудливые тени, которые казались карикатурными масками. Иногда я поднимал голову и смотрел на звезды. Ночь была прекрасной, доктор, но этой ночью люди моего города захлебывались ненавистью – ненавистью ко мне. И, надо признать, ненависть эта была более чем заслуженной.
«Чудовище! Убийца женщин! Пожиратель детей!» – выкрикивали они. «Демон! Тошнотворный выродок!». И тому подобное.
И тогда я засмеялся. Мне не было страшно. Напротив, я горел от нетерпения, хе-хе. Я смеялся, когда они начали швырять в меня факелы. Смеялся, когда едкий запах горелых волос ударил мне в ноздри. Я смеялся даже тогда, когда моя кожа, чернея, начала опадать, превращаясь в невесомый пепел, оседающий на догорающий хворост; когда от моего лица остался лишь улыбающийся череп, а горящий язык вывалился изо рта.
Я смеялся над их тщетными попытками уничтожить меня. Уничтожить так, как могут только люди – без остатка, чтобы даже память сгорела вместе с моими костями. Но я лишь смеялся, потому что не мог умереть. Таким я был в том сне – бессмертным порождением их собственных грехов. Я смотрел в их глаза и видел в них себя. Я слышал их крики, и в каждом из них звучали отголоски моего существа. В каждом движении, в каждом взгляде, в каждом вдохе и выдохе. Я был везде. Я был тем, кто жил в этом городе с самого его основания. Меня называли по-разному, а имя, данное при рождении, давно стерлось из собственной памяти. Местные же нарекли меня Похотью. И это имя мне нравилось. Настолько, что со временем я сам начал думать о себе как о Похоти.