
Немного подальше стоял дом кучера Степана Павлинова и конюха Ильи. У Степана было три сына: Парфишка, Пашка и Панька, все были немного постарше меня. На первых порах, я было попытался завести дружбу и с ними, но единственным результатом было то, что они «для смеха» обучали меня русской словесности. «Авось-да барченок ляпнет». Барченок воспринимал науку с энтузиазмом и выдал раза два за столом такое, что дедам стало худо, а барышни чуть не попадали в обморок. Все объяснения и даже слезы меня не убедили в том, что эти слова совершенно непригодны для разговора за столом. Дело в том, что я их не понимал, объяснить их значение мне было невозможно. Я догадывался, что они касаются чего-то тайного, запретного, сладкого и потому всячески увертывался от требуемого обещания их никогда не употреблять. Хотя я и не повторял больше промашек в приличном обществе, но в рабочей среде щеголял матюгами, сдобренными частушками отменного остроумия. Это продолжалось до двенадцати лет – до поступления в бойскауты. Меня, конечно, можно было бы вылечить гораздо раньше, выдрав как следует ремнем, но это возбранялось либеральной педагогикой, принятой в нашей семье. Однако, общение с Павлиновскими ребятишками мне было категорически воспрещено.
Первыми на звериной социальной лестнице стояли лошади. Они находились в тепле и холе, и жили в большой каменной конюшне с оцинкованной крышей. У каждой была особая комнатка – стойло с железной решеткой и именной дощечкой. Ниже шли коровы, жившие в общежитии, только привязанные каждая к своей кормушке. У них тоже были клички, но не написанные. Их знала одна коровница.
Нужно еще сказать про каретный сарай, где хранились экипажи всех сортов: от шикарных пролеток до полков на железном ходу и от ковровых саней до дровней. Еще были погреба с коническими железными крышами, с которых так славно было скатываться на корточках.
После приезда в Ельдигино папа сразу занялся молочной кооперацией. Он ходил по деревням, пропагандировал, сколачивал товарищества, закупая для них сепараторы. Родители удивлялись, крестьяне еще больше, но постепенно поддавались на его доводы.
Просыпался я часов в восемь утра. Солнце уже освещало белые шторы, и на них играли тени. Запах сирени и душистого горошка проникал в открытое окно. С полчаса я валялся и слушал, как няня молится, стоя на коленях перед образами и кладя земные поклоны: