Он и не стерпел. Терпеть отныне приходилось мне. Никто из
учеников со мной давно уже не связывался. Боялись. Да и по рангу не
положено. Но к Майону Тхиа это не относилось.
Он ни разу не опустился до площадной брани. Речь его всегда
оставалась благовоспитанной и даже чопорной. Ругань уравняла бы
нас. Нет, он не опускался до моего уровня. Он разделывался со мной
сверху – оттуда, с немыслимой высоты своей знатности и
богатства.
Драться он еще не умел – зато отлично знал, куда надо ударить.
Ударить словами. Он не выискивал у меня слабых мест в долгой
беседе. Нет, он чуял, он попросту знал, что и как мне придется
больнее всего – и говорил именно это. Небрежно, как бы походя. И
вежливо улыбался. Всегда улыбался.
Вот эта самая улыбочка после очередного оскорбления меня в конце
концов и доконала. Уже и не помню, что он мне такого сказанул в тот
раз. К словам я начал понемногу привыкать, и сами по себе слова...
да нет, мерзко было другое.
Высокородный господин Майон Тхиа смотрел на меня и улыбался.
Сколько уже раз я видел эту его улыбку – но сегодня во мне что-то
сломалось.
Я тоже посмотрел ему в лицо.
Ехидный прищур светлых глаз. Четкие, изящные, словно узкой
кистью выведенные брови. Тонкий надменный нос. И улыбка, достойная
уст молодого Бога, завидевшего опарыша в куче навоза. Неповторимо
прекрасная в своем изгибе улыбка высокородного господина,
уверенного в полной и нерушимой безнаказанности.
Я ударил прямо по этой улыбке – без замаха, коротко и страшно.
Тхиа отлетел на добрых пару шагов и рухнул, даже не вскрикнув –
нечем ему было кричать – а я рванулся к нему и поднял его ошалевшее
от внезапной боли тело пинком. Поднял туда, где его уже ждал мой
кулак. Туда, где я отплачу ему за все. Я, сирота. Я, тварь. Я,
крыса помоечная. Я хлестал его наотмашь по высокородным
привилегиям. Я дух вышибал из его несметного богатства. Я
сворачивал челюсть его сытым, гладким, холеным речам, сокрушал в
прах тяжелые фолианты с золотым тиснением и проламывал насквозь
мягкие постельки, застланные шелковыми пуховичками. Я был не в
себе, я был не собой – я был голодом и унижением, гнилыми
лохмотьями и зуботычинами... и они не могли позволить их
высокородию оскорблять себя.
Наверное, я бы убил его. Потому что хотел. И хотел, чтобы он
знал, кто его убивает. Только потому он был еще в сознании. Ну, это
ненадолго. Он лежал на каменных плитах двора, давясь и кашляя
кровью, и я занес кулак в последний раз. И в последний раз
посмотрел ему в лицо – чтобы запомнить, каким оно было и больше уже
не будет.