— Нет.
Я шагнул из тени, и они вздрогнули.
Я не просто вышел — я появился, будто сама тьма породила меня.
Один миг — и вот я уже перед ними, хотя никто не видел, как я
двинулся. Лунный свет скользнул по серебристым шрамам на моей
груди, и их глаза расширились.
— Вы пришли за смертью? — спросил я, и голос мой звучал не так.
Глубже. Грубее. Словно два голоса слились в один — мой... и
его.
Оспенный первым опомнился.
— За твоей, ублюдок!
Он рванулся вперёд, кинжал сверкнул в лунном свете. Резкий укол
в живот — так он убивал раньше. Быстро. Без лишнего шума.
Я двинулся.
Не так, как раньше.
Быстрее.
Резче.
Зверинее.
Моя рука перехватила его запястье, пальцы впились в плоть, и —
хруст.
Кость поддалась легко, словно переспелый плод. Его крик разорвал
тишину — дикий, животный, полный нестерпимой боли. Он завопил, но я
не остановился.
Правой рукой — удар в горло.
Точный. Жестокий. Как удар зверя.
Оспиный рухнул, словно подкошенный. Его пальцы судорожно впились
в шею, пытаясь нащупать дыхание, которого больше не было. Глаза
вылезали из орбит, губы синели, изо рта вырвался хриплый,
пузырящийся звук. Он бился в конвульсиях, но это уже не имело
значения.
— Что за чёрт?! — закричал шрам, отступая. Его голос дрожал,
впервые за долгие годы в нём не было уверенности — только голый
ужас.
Топорик взметнулся в воздухе, но я уже был рядом.
Слишком медленно.
Я поймал его руку, провернул — кость хрустнула, как сухая ветка.
Он завыл, но его крик оборвался, когда мой кулак встретился с его
челюстью.
Щелчок. Взрыв боли. Тьма.
Он отлетел в стену и обмяк, словно тряпичная кукла.
Шрам отпрянул. Его лицо побелело, глаза метались, ища выход. Меч
дрожал в его руках — не от злости, а от страха.
— Ты... ты не Ольхович. — Его голос был хриплым шёпотом. — Ты
что-то другое.
Я подошёл ближе.
— Я — последний Ольхович.
Он замолчал, осознавая.
— И теперь я помню, кто я.
Я бросился.
Он даже не успел замахнуться.
Моя ладонь врезалась ему в грудь, и вдруг...
Что-то щёлкнуло.
Не в ушах — глубже. Внутри. В самой крови.
Когти.
Не мои. Его.
Тёмные, длинные, изогнутые, будто выкованные из ночи, они
прорезались сквозь кожу моих пальцев, будто всегда были там —
просто ждали своего часа. Острая боль сменилась странным
облегчением, словно я наконец сбросил оковы, которых не
замечал.
Шрам ахнул, глаза полезли на лоб. Он смотрел на свою грудь, где
теперь зияли четыре глубокие раны — ровные, как от лезвия, но края
их чернели, словно обугленные.